Камера была невелика, но во всяком случае достаточно поместительна для одного человека, тем более для подростка. В ней стояли: под окном — столик, у одной стены — кровать и умывальный стол, у другой — комод с зеркальцем над ним, стул и конторка. Окрашенная в светло-серый цвет с красной каемкой по потолку, освещаемая единственным, но высоким окном, комнатка эта даже теперь, в серый зимний день, имела приветливый, уютный вид. На конторке стояли чернильница и шандал со щипцами (в то время употреблялись одни только сальные свечи, с которых нагар «снимался» щипцами), а на гвоздях у дверей аккуратно были развешаны полотенце и казенная амуниция нового постояльца. Глаза Александра прежде всего с удовольствием остановились на чернильнице.
— И чернила уж налиты! — сказал он.
— Да, чернильная душа, — отвечал Пущин. — Можешь хоть сейчас приняться писать стихи.
— Нет уж, батюшка, ваше благородие, — вмешался дядька, буквально принявший слова Пущина, — перво-наперво дайте им хошь перерядиться, как быть следует.
Выдвинув ящик комода, он достал оттуда белье, снял с гвоздя форменное платье и поштучно стал подавать Пушкину каждую вещь, приговаривая:
— Наша обязанность, сударь, хранить и холить вашу милость, яко зеницу ока. Душевное здравие ваше — дело начальства, за телесное ответствует наша братия, нижние служители, перед совестью и перед Богом.
— Оттого-то он без ведома начальства и снабжает нас всяким контрабандным товаром, — шутливо добавил Пущин.
— А нешто не святая обязанность наша ублажать вашу милость и без воли начальства? — убежденным тоном вопросил Леонтий. — Окромя птичьего молока разве, всяку штуку вам раздобудем… Вот-те на! Совсем ведь из старой башки вон! — хлопнул он себя по лбу. — Память, знать, уж отшибать начинает. Не казните, ваше благородие! Сейчас все справим…
И, положив белье и платье бережно на кровать, он исчез за дверью.
— Куда это он? — недоумевал Пушкин.
— А ты не догадываешься? Ведь он же наш обер-провиантмейстер и вдруг так оплошал: не позаботился приготовить тебе для первого знакомства приличное угощение! Понятно, что тебе нужно будет отблагодарить его. "Сухая ложка рот дерет" — любимая его пословица.
Пушкин машинально хватился рукой за то место, где у него в «собственном» платье был карман; потом, точно вспомнив что-то, насупился.
— Такая досада, право…
— А что?
— Да так…
— Понимаю: денег нет? Ведь ты тогда на Крестовском все до последней копейки издержал?
— Н-да…
— А дядя взятых у тебя на хранение ста рублей так и не возвратил?
— Забыл, конечно…
— А ты, конечно, спросить забыл?
— Не то, знаешь, в голове было…
— Ну, ничего, у меня есть лишние…
И Пущин торопливо вынул свой кошелек, из которого, отвернувшись, достал блестящий, последней чеканки серебряный рубль.
— На вот целковый; будет с него на первый раз.
Пушкин, однако, успел разглядеть, что кошелек товарища был довольно тощ, и, не принимая монеты, спросил:
— Да ведь целковый этот у тебя единственный?
Пущин покраснел и замялся.
— О, нет… — пробормотал он.
— А отчего он такой новенький? Верно, подарил тебе кто-нибудь на прощанье?..
— Ну, прошу тебя, возьми! — умоляющим голосом настаивал Пущин. — У меня тут осталось мелочи, сколько угодно…
И он насильно втиснул рубль в руку приятеля. Сделал он это как раз вовремя, потому что лицейский обер-провиантмейстер Леонтий Кемерский показался уже опять на пороге, нагруженный обещанным «угощеньем». Тщательно притворив за собою дверь, от отвесил Пушкину поклон в пояс.
— Бьем челом вашему благородию хлебом-солью!
После чего самодовольно стал разгружаться и разъяснять:
— Это вот, батюшка-сударь мой, ситный хлеб утрешнего печенья — изволите видеть, какой рыхлый, мяконький! А сверху-то еще золотой паточкой помазан: что ни есть подходящее для балованного барского желудка. Тут вот плиточка царского шоколадцу. Испробуйте-ка, так во рту и тает-с! А здесь пяточек яблочков: небольшие хошь, да чисты, румяны, что твоя щечка девичья. Заправские, крымские! Мал золотник, да дорог.
— Спасибо, братец, — поблагодарил Пушкин и сунул ему в руку только что навязанный Пущиным рубль, — получи.
— И вам, сударь, сугубое мерси! Дай вам Бог доброго здоровья! Нашему брату этих подачек вовсе бы и не нужно, да как отказаться? Еще, чай, в обиду примете! В ину пору я вам и не тем бы еще услужил: чашечкой кофе с бисквитцами, что ли…
— Спасибо, и с этим-то мне разом не справиться, — ответил Пушкин и, отломив половину большущего ситного каравая, принялся с аппетитом уписывать его за обе щеки.
— Кушайте во здравие, ваше благородие! Ну, что скажете, каков хлебец-то? Правду я говорил, не соврал?
— Очень хорош.
— Пряник печатный-с! Да-с, придворный хлебопек-то наш — мастер своего дела; даром что русский человек — всякого немца-булочника за пояс заткнет. И скажу вам теперя, ваше благородие, по чистой совести, значит: за доброту да за ласку вашу от сей минуты дядька Леонтий Кемерский вашей милости покорнейший холоп. Свистните только — и он уж, как в сказке бурка-кавурка, тут как тут.
— У тебя и без меня, я думаю, довольно дела?