Корней зло сощурился, Немой сдвинулся в сторону, но из толпы вышли несколько ратников – все с серебряными кольцами – и встали, разделив противников. Двое из них напоказ положили руки на рукояти мечей.
– Не дело, творишь, сотник! – вступил Аким, тоже оказавшийся среди подошедших. – Сродич твой не по делу раздор сеет. Только появился, а уж свару затевает! Не дело.
– Он побратим моего сына. Не одну битву с ним прошел… – оскалился Корней, но сам уже кивком головы остановил Немого: в драку сейчас сотник лезть не хотел и против того, чтобы разойтись миром, но не теряя лица, ничего не имел.
– Не за Ратное они бились! – качнул головой Аким. – А Фаддей за сотню не раз кровь пролил. И мы пришлому, хоть и твоему родичу, над ним изгаляться не позволим. Будет охота, так потом по совести разберемся. Придет в себя Фаддей, его спросим. Не повинится, пусть бьются, как знают, но честно. Хотя, – вдруг усмехнулся ратник, – я б еще подумал. Фаддей никому в Ратном в мечном бое не уступит, сам знаешь. Так что это кого еще хоронить придется.
– Леха! – прикрикнул Корней на все еще готового к бою Алексея. – Пошли! И верно, не дело с пьяным… Егор! Твой ратник, уводи его.
А Фаддей уже почти спал. И слышал разговор, и не слышал. Выпитая без закуски корчага браги сделала свое дело.
Очнулся Чума только ночью. Голова гудела так, что, казалось, стоявший на полке медный таз, гордость Варвары и зависть всего женского населения Ратного, гудел в ответ, только чудом не падая на пол. Болела грудь, болел живот… Чума затруднился бы сказать, что у него не болело.
Лба коснулось что-то холодное, принося некоторое облегчение. Открывать глаза не хотелось, веки тоже болели и давили на глаза, как пробойники Лавра.
Что-то его беспокоило. Мысли едва ворочались, а нужно было вспомнить что-то важное. Он попробовал наморщить лоб – в ответ голова ударила набатом. И тут всплыло: из темноты на него таращилась зелеными глазами рыже-белая усатая и лохматая морда.
Глаза открылись сами. Чума дернулся всем телом, простонал от боли и с трудом повернул голову набок. Привидится же такое, прости Господи!
Он лежал дома, на своей постели. На столе горела свеча, и свет ее принес в его душу спокойствие. Фаддей облегченно вздохнул: все в порядке. Рядом сидела Варвара с рушником в руках. Где-то брехала собака, а соловьи и цикады силились перепеть друг друга. Хорошо…
Заметив, что он открыл глаза, жена засуетилась.
– Фаддеюшка! Ну, слава тебе, Господи! Очнулся! На-ка, выпей сбитню. С медом. Настена готовила, лечебный. Тебе враз полегчает.
Чума с жадностью выхлебал кружку сладковато-горького сбитня. И впрямь стало легче. Странное похмелье, в первый раз такое. Да и Варвара больно ласковая. Она после попойки, конечно, всегда рассолу поставит и похмелиться даст, но вот так…
– Как же они так? Из-за твари этой чуть не убили совсем. Ничего, Господь все видит, выйдет ему боком! Привез черт хромой пакость – а ты и тронуть ее не моги. Из-за них все, из-за Лисовинов! – причитала Варвара, собирая на стол. – Ну, ничего, сейчас поешь, и совсем полегчает. Настена говорит, опасного ничего нет, быстро пройдет.
В голове Чумы скрипнуло, будто несмазанная телега с места стронулась, рухнули какие-то преграды, отозвавшись болью, на мгновение опять мелькнула бело-рыжая морда и разом навалилось все: он вспомнил.
Отчаяние, злость, обида, перенесенное унижение – все разом вспухло и вырвалось из забытья, снося по дороге и спокойствие, и благодушие, и чувство домашнего уюта. И все разумные мысли.
Чума, как лежал на кровати, так и залепил нагнувшейся к нему Варьке по уху. Сильно ударить лежа было трудно, но той хватило, чтобы потерять равновесие и с размаху сесть на пол. Варька ойкнула от неожиданности и боли в подранном Зверюгой заду и после короткого молчания растерянно поинтересовалась:
– За что?!
– Дура хренова! – рыкнул Чума, поднимаясь с постели.
– Я? Дура? – растерянно, но с закипающей обидой спросила Варька и вдруг сорвалась на крик. – Да, я дура! Таскала тебя на себе по дому, как лошадь ломовая! От помоев отмывала, к Настене пять раз бегала! Из-за тебя, скотины! А ты мне в ухо? Да пошел ты! – И, приложив мужа по лбу кулаком, отчего тот снова шлепнулся на лавку, схватила платок и выскочила из дома. Следом за ней шмыгнула испуганная Дуняша.
Чума выбрался из постели и смачно выругался. Навалившееся тяжелое похмелье не давало взять себя в руки. Жгла обида – на свою дурь, на судьбу, на Варьку. На Лисовинов, на десятника. На все и всех!