А началось все на самом первом занятии с Лукой, после которого рыжий десятник и зачислил их в ученики. Отроков это событие не просто воодушевило, а, пожалуй, наполнило некоторым избытком самоуверенности. Ведь приготовились невесть к каким трудностям, а воинская наука оказалась вполне всем по силам. То, что при этом вымотались, в их возрасте невелика печаль, а синяки и ссадины, кои обильно покрывали плечи и спины, совершенно не огорчили – мало ли их в драках да проказах получено? Дело привычное.
Зато мнение о самих себе, как о будущих непобедимых воях, которыми всегда славилась сотня, поднялось невероятно, и те приятели, что не попали в учение, вдруг стали в их глазах мелюзгой, с которой возиться теперь зазорно, хоть еще вчера они все вместе носились по улицам Ратного. Еще бы! Сам дядька Лука похвалил, перед строем сказал, что будет с них толк. И ведь заслужили! Никто не опозорился, не отстал и не струсил. Не так оказался страшен черт, как его старшие братья расписывали.
Чего уж там – не они первые через это проходят. Вон и встречные ратники смотрят по-доброму, и новики, хоть и лыбятся, но без подначек, только между собой переглядываются да переговариваются. Видно, и до них дошло: не моги теперь этих ребят задевать – они хоть и ученики, но воинские. И понимали мальчишки, что день этот первый, и дальше тяжелее будет, а все же носы сами задирались вверх.
Но оказалось, что учеба началась на следующий день. Настоящая учеба. Вот тут-то ребят и стало припекать. Добрые в первый день наставники, дядьки, всем хорошо знакомые и приходившиеся родней и соседями, вдруг оказались начальными людьми, жесткими и совершенно нечуткими к мальчишечьим страданиям. К концу первой недели даже прополка огородов, которую до этого ратнинские отроки ненавидели всей душой, искренне почитая ее девчоночьей работой, недостойной мужей, многим теперь виделась неплохим и вполне уважаемым занятием. И не у одного из отроков по дороге домой нет-нет да мелькала предательская мысль: а стоит ли задранный перед сверстниками нос того мучения, которое приходится претерпевать? Вот бы еще годик-другой побыть мальцами, а учениками воинскими и через год стать не поздно; правда, даже себе в такой слабости никто не признался бы, не то что высказать подобное вслух.
Раньше-то, старшие рассказывали, так и было: кого чему отцы дома научат, то и ладно, потом в новиках уже десятник все одно к делу приставит. Теперь и из старших мало кто вспоминал, что ТАК стало не так уж и давно, а совсем раньше и вовсе иначе было – жестче и строже: из дома на учение забирали в воинскую слободу.
С каждым днем учеба становилась все тяжелее и тяжелее. Вроде и занимались, как и прежде, от восхода до обеда, и нового ничего не делали, а все же… Гоняли их десятники в хвост и в гриву, да и сами отроки не ленились, а облегчение, про которое говорили старшие братья и отцы, и не думало наступать. Напротив, если вначале еще хватало сил на то, чтобы хоть осмотреть себя перед сном да посчитать синяки и ссадины, то вскоре только умыться, поесть и поспать получалось.
Ладно бы только одни наставники донимали, так ведь и сами мальчишеские тела, прежде послушно и быстро восстанавливавшие силы после любой усталости, теперь словно с глузду съехали. Отроки и не задумывались до того, сколько у них разных членов да частей имеется. Ну, может, надранные матерью уши да ушибленные коленки различали, когда припечет, а нынче поняли, что ТА боль – сущие пустяки!
Мало того, оказалось, что все части тела между собой словно поссорились: каждый кусочек тянул свою песню и требовал к себе особого внимания. И если после непременной утренней пробежки все вроде более-менее уравновешивалось, и до самого обеда внутри жило только стремление победить, стать первым, то, как только ноги переступали порог родного дома, плоть закатывала настоящий скандал. Каждая косточка и каждая жилка вопили и умоляли только об одном – лечь и не шевелиться! Но дух, исходящий от печи, из которой сердобольные матери уже доставали сытный обед, выворачивал нутро наизнанку, и этих страданий не могли заглушить даже телесная боль и усталость. Утроба завывала, урча, попискивая и сжимаясь в корчах, пока в нее не падала первая ложка каши, но и тогда не успокаивалась: перемалывала и требовала еще и еще, не в силах остановиться. Казалось, невозможно набить ее полностью хоть когда-нибудь.