— Очень важно, что все началось с нас с тобой, — произнес Палмер. — Началось с того, что мы были очень близки друг к другу, верно? Я редко встречал в моей жизни подобную привязанность. Ты уверен, что не сердишься на меня?
— Cher maître![5] — воскликнул я, любуясь его ясным и по-юношески открытым лицом. — Не представляю, как на тебя можно сердиться, — медленно проговорил я. — Впрочем, конечно, хотелось бы. Я слишком много выпил сегодня вечером и до сих пор не понимаю, что со мной произошло. Я был в отчаянии, чувствовал себя обиженным и растерянным, но не рассерженным.
Внезапно мне пришло в голову, что именно я проявил инициативу и отправился к Палмеру, вместо того чтобы пригласить его. Мне даже в голову не пришло его приглашать. Я сам прибежал.
— Вот видишь, Мартин, я от тебя ничего не скрываю, — сказал Палмер.
— Нет, скрываешь, — возразил я. — Но очень умно. В сущности, здесь все скрыто. Ты слишком умен для меня. Неудивительно, что Антонию потянуло к тебе. Наверное, и она тоже слишком умна для меня, хотя прежде я этого не сознавал.
Палмер постоял немного, глядя на меня. Он был спокоен, нежен и беспристрастен. В его взгляде сквозила лишь еле уловимая тревога. Он слегка распахнул халат, из-под которого показалась белоснежная рубашка, и обнажил свою длинную шею. Затем опять принялся расхаживать по комнате. Тщательно продумав, что он хочет сказать, Палмер произнес:
— Я знал, что ты все правильно поймешь, знал, что отлично все воспримешь.
— Я еще ничем не обнаружил, как к этому отношусь, — отозвался я. Но, сказав, с горечью уяснил, что окончательно вжился в роль «правильно понимающего», которую уготовили для меня Палмер и Антония. Я сунул голову в петлю, которую они с такой заботой, вниманием и даже любовью набросили на меня. Им было важно, чтобы я отпустил им грехи с точки зрения морали и избавил от необходимости чувствовать себя жестокими. Но если раньше я обладал хоть какой-то внутренней силой, то теперь готов сдаться. Я опоздал, сердиться бессмысленно. Я действительно столкнулся с чем-то масштабным и прекрасно организованным.
Похоже, что Палмер пропустил мое замечание мимо ушей.
— Понимаешь, — пояснил он, — мы отнюдь не собираемся с тобой расставаться. Как ни странно, нам без тебя не обойтись. Мы будем держаться рядом с тобой и сумеем о тебе позаботиться. Вот увидишь.
— А я-то думал, что мне надо повзрослеть. Палмер засмеялся:
— Не обольщайся, это нелегко! Здесь все нелегко. Это опасное приключение. Но, как я сказал, ты ко мне хорошо относишься, а остальное неважно.
— Откуда ты знаешь, что я и впредь буду к тебе хорошо относиться, Палмер? — полюбопытствовал я, чувствуя, что начинаю сходить с ума.
— Будешь, — заверил Палмер.
— Любить счастливого соперника?
— Психика — странная вещь, — сказал он. — У нее есть свои таинственные способы восстанавливать равновесие. Она автоматически ищет преимущества и утешение. Это почти всецело вопрос механики, и лучше всего ее можно понять по механическим моделям.
— Значит, ты не считаешь меня ангелом сострадания?
Палмер весело расхохотался.
— Благослови тебя Бог, Мартин, — проговорил он. — Твоя ирония способна спасти нас всех.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Я всегда думаю о Ремберсе как о доме моей матери, хотя в действительности имение купил мой дед, а Александр основательно перестроил его после смерти нашего отца. Однако в доме сохранился явный отпечаток личности моей матери, ее нежной слабости и нерешительного характера. В моем сознании имение всегда представало окутанным романтическим, почти средневековым туманом. Хотелось, чтобы его, как замок спящей красавицы, окружал густой лес и вьющиеся розы. Однако дом не был старым. Его построили в восьмидесятых годах прошлого века, наполовину из дерева, а другую половину отштукатурили и выкрасили ярко-розовым, типично ирландским цветом. Дом расположен в уединенном месте, на высоком берегу реки Стаур, на окраине деревушки Костуолд неподалеку от Оксфорда. Из дома открывается вид на голые холмы, куда забегают только зайцы. Тисы и самшит, посаженные моей матерью, разрослись, и сад мог бы показаться более старым на вид, чем дом, если бы не вневременное очарование этого места, с отчетливыми следами увядания, словно на картинах сэра Джона Милле[6] или Данте Габриэля Россетти.[7]