Те, кто сплотился вокруг Стерлигова, стали его учениками и последователями. Среди них я помню П. Кондратьева, В. Волкова, Г. Молчанову, С. Спицина, А. Батурина. Все они рано или поздно были приняты в Союз художников, только Сашу Батурина долго мурыжили – оттого, что он «сидел» двадцать пять лет и не закончил Академии художеств. Ему все говорили, что он непрофессионал. Так и держали его на обочине этой общественной организации. В таком же положении оставался долгое время прекрасный художник Борис Крейцер, да и старика Альтмана держали как бы на антресолях, приучали нас его не вспоминать. Так что, когда в ЛОСХе наконец открыли персональную выставку Натана Исаевича Альтмана (почти предсмертную), и он вдруг появился на ней, маленький, совершенно такой же, как на портрете Юрия Анненкова, опираясь на руку уже немолодой, но по-прежнему красивой жены Ирины Валентиновны Щеголевой, я страшно удивилась, потому что была уверена, что он давно уже в могиле. Вся эта большая экспозиция, расположенная в центральном зале и на верхней галерее, не столько удивляла контрастами, сколько подтверждала двойственность человеческой души, жившей, как теперь принято говорить, «в наше сложное время».
Родители общались с семьей Томашевских. Отец познакомился с Борисом Викторовичем, знаменитым пушкинистом, когда рисовал иллюстрации к «Медному всаднику». Помню, что он даже писал его портрет и с улыбкой замечал: «На вид такой тихий, скромный бухгалтер, а заговорит – и перед тобой действительно великий знаток стиха». С его дочерью Зоей отец дружил, часто они вместе бывали в концертах, ходили друг к другу в гости. Я помню огромную квартиру Томашевских на канале Грибоедова, в знаменитом «писательском доме», полки книг, рояль, кожаные кресла, кабинет Бориса Викторовича, темная столовая без окон, в центре огромный стол, абажур и по всему периметру стены гравюра-панорама Петербурга. На столе всегда стояли чашки и печенье, оранжевый абажур никогда не засыпал, гости шли постоянно на его огонёк.
Это было в 1963 году, вечер, отец привел меня сюда на Светлой Пасхальной неделе. Вокруг стола сидело человек десять, возраст самый разный. Пасхальное угощение меня поразило, я видела подобную красоту впервые: несколько ароматных медового цвета куличей, несколько разных по цвету и украшению пасх, кутья (я тогда не знала, как она выглядит), тонкие ломтики ветчины и баранины, огромное блюдо с писанками (но какими!), водочка в графине и красное вино (из Гурзуфа)… Приглушённо из соседней комнаты слышалась музыка, пластинка с классикой. Шел оживлённый разговор, вдруг отец нагнулся ко мне и тихо сказал: «Видишь даму напротив… это Ахматова». Она сидела совершенно молча, участия в разговоре не принимала, казалось, никого не слышала, потом отпила немного вина из бокала, поправила тёмную шаль (а может, это была кофта?). И вдруг Зоя громко, очень громко обратилась к ней: «Анна Андреевна, хотите, я положу Вам кулича и пасхи?!». Меня этот резкий крик удивил, а Ахматова улыбнулась и кивнула головой. Потом я узнала, что она плохо слышит. Разговоры за столом стихли, а я от неожиданности не могла собрать мыслей… Прошло минут пять, звук посуды, вилок, ножей и стаканов опять перемешался с оживлённой беседой, но Ахматова в разговоре не участвовала. Один раз она нагнулась к своей соседке, пожилой красивой женщине, и что-то ей сказала. Это была Ирина Николаевна Томашевская.
Ахматова была совершенно такой, как на своих последних фото, и голос у неё, видимо, был таким, как в записях, когда она читает стихи. Неужели возникнет соблазн и кто-то воскликнет: «Просим почитать!»? Слава Богу, этого не случилось, и когда немного умолкли разговоры, таким же голосом, как на пластинке, она спросила: «Зоя, а когда приезжает Святослав Теофилович?» (имелся в виду Рихтер).
Отец, немного нагнувшись к столу, чтобы из-под абажура было виднее Ахматову, опередил ответ Зои: «Мне мама сообщила, что Ниночка звонила ей, и они приедут на следующей неделе». Нина Львовна Дорлиак некоторое время брала уроки у моей бабушки и всякий раз, приезжая с Рихтером в Ленинград, приходила к ней в гости. А сами они поселялись на это время у Томашевских. Рояль, стоявший в соседней комнате, так и назывался – рихтеровским. Он проводил за ним часы, и на период его пребывания отменялись все гости и визиты «на огонек». Жизнь в квартире затихала.
У Рихтера были свои странности. Впервые увидев его акварели и пастели, я была поражена, насколько они своим лиризмом и прозрачностью не похожи на львиную мощь этого сверхчеловека, но потом поняла, что этот серебряный колокольчик живописи есть потаённая часть его души. Когда он играл Шуберта, захватывало дух от полноты живописного полотна, легкость порхания рук над клавишами превращалась в волшебные переливы, комок подступал к горлу, обильно текли слезы.