Вопросы посыпались градом, все пришли в возбуждение, задвигались; столы загрохотали, стаканы зазвякали, молодые люди обступили со всех сторон Кулно, что-то говорили, перебивая друг друга, смеялись, говорили снова, но Кулно продолжал безмолвствовать, он как будто стыдился звука своего голоса, как будто боялся, что голос дрогнет и обнаружатся те чувства, которые все еще продолжали бушевать в его, Кулно, душе. Молодому человеку пришлось собрать в кулак всю свою волю, чтобы не потерять присутствия духа и сохранить спокойствие. Когда Кулно, сидя в зале, выслушивал речи ораторов, в нем постепенно, словно вода в перекрытой плотиной реке, накапливалось желание громко расхохотаться, бросить в лицо этим господам насмешку, облить их ядом сарказма, обрушить на них нарастающий в нем страстный гнев, — однако такое желание было скороспелым, неопределенным, и неопределенность эта удерживала Кулно от действий, удерживала до тех пор, пока наконец плотина не рухнула под напором чувств, и — Кулно ринулся на трибуну, не отдавая себе отчета, во что это выльется. Ему было ясно лишь одно: он должен говорить, ему необходимо облегчить свою душу, — но каждое произнесенное им слово становилось как бы семенем, из которого тут же рождалась новая мысль, и дело приняло тот неожиданный для самого Кулно оборот, который заставил его друзей качать головой, а врагов — потирать руки, в конечном же итоге все полетело вверх тормашками. Навалившиеся на Кулно неожиданные события словно погребли его под собою, он не нашел ничего лучшего, чем бегство, и покинул собрание.
Когда Кулно немного пришел в себя, он попытался спокойно обдумать свой поступок и вынужден был признать, что в зале не говорилось ничего такого, что могло бы служить объяснением и оправданием его выходки. Ораторы высказывали вполне обычные пожелания, вносили обычные предложения, вели себя именно так, как принято на подобного рода собраниях, — брали слово, чтобы спорить, опровергать и возражать. Однако сама манера ораторов говорить, напирая на отдельные слова, стремление вознестись мыслью в высокие сферы мало-помалу пробудила в душе Кулно странное чувство: ему стало казаться, будто все эти люди разглагольствуют вовсе не ради юбиляра, которого собирались чествовать, нет каждый думал лишь о самом себе и просто-напросто пользовался случаем покрасоваться на трибуне, блеснуть красноречием. Правда, нечто подобное Кулно замечал и прежде, однако ему никогда и в голову не приходило как-то на это реагировать. Почему же он сделал это теперь? Почему именно сегодня позволил он себе дойти до такой степени раздраженности из-за чьей-то пустой болтовни, почему именно сегодня яд сарказма скопился в нем в таком количестве, что оказалось необходимым во что бы то ни стало от него освободиться? Может быть, все объяснялось тем, что Кулно в последние дни чересчур много сидел над книгами и непрерывное напряжение мысли, не дававшей ему покоя даже ночью, переутомило его, а может быть, виною всему просто его давнишнее знакомство с Мерихейном? А что, если и его, Кулно, толкнуло на трибуну — хотя бы отчасти — то самое желание блеснуть красноречием, в котором он обвиняет других?
От этих мыслей Кулно становилось все больше не по себе. Поступок его и впрямь выглядел неуместной шуткой, и, по мере того как владевшее молодым человеком возбуждение спадало, шутка эта казалась все некрасивее. Кулно захотелось бросить шумную компанию друзей и незаметно ускользнуть домой, вероятно, он так и поступил бы, если бы в это время в буфет не вошел Мерихейн. Кулно поспешил ему навстречу, чтобы пригласить к своему столику, и сказал:
— Я опять свинскую штучку выкинул.
— Стало быть, проявил человечность. — Мерихейн усмехнулся.
— Еще как! На твоей шкуре отыгрался.
В нескольких словах Мерихейну объяснили суть дела.
— Жаль, я сам этого не слышал, — сказал писатель.
— Кулно говорил блистательно, — заметил Лутвей, — я ничего не понял.
— А ты думаешь, я сам понял, — откликнулся Кулно. — Ведь я все свалил в одну кучу и, когда начинал говорить, представлял конец своей речи не более, чем сидевшие в зале. Все пришло на ходу.
— И все на ходу забылось, — добавил Мерихейн.
— Словно удавшееся любовное письмо, — подхватил Кулно, его настроение начало уже поправляться.
В буфет то и дело заходили новые лица, и все они на разные лады обсуждали выступление Кулно. Увидев же его за одним столиком с Мерихейном, кое-кто решил, что они просто-напросто в сговоре.
Чтобы окончательно успокоиться, выпили и закусили. Вскоре уже заговорили о другом, и Лутвей, уловив подходящий момент, сообщил Кулно:
— Сегодня Хелене выкинула меня на улицу.
— Наконец-то! Она сделала это собственноручно?
— Нет, через мамашу.
— Стало быть, потеряла и надежду и терпение.
— Стало быть.
— Когда же ты переезжаешь?
— Я уже отнес вещи в гостиницу.
— Ого! Значит, баталия была жаркая.
— Тикси помогла выдержать.
— Она при сем присутствовала?
— Латала как раз мои брюки.
Кулно рассмеялся.
— Плохи твои дела, катишься под гору.
— Не беда. Тикси утешит.
— Не очень-то полагайся на женское утешение.