Лутвей был ошеломлен невозможностью постичь ту безымянную силу, которая шаг за шагом вырывала у них из-под ног почву, и в то же время удивлялся неожиданному для него самого упорству, с каким пытался удержать прошлое, хотя день за днем все яснее осознавал тщетность своих стараний. Все, что было между ним и Тикси, а теперь безвозвратно уходило, казалось ему чуть ли не святыней.
Куда подевалось его легкомысленное отношение к женщинам? Разве не начал он ухаживать за Тикси с беспечной улыбкой на губах, просто чтобы потешить вспыхнувшее в нем желание, неужели же кончать ему придется теряясь в догадках, мучаясь подозрениями, опускаясь чуть ли не до слежки? Соблазняя девушку, он говорил ей о быстротечности жизни, неужели же теперь станет доказывать ей, что жизнь вовсе не так коротка — лишь бы не кончалась любовь друг к другу?
Ему припомнилось, как в одно из интимнейших мгновений он разглагольствовал о любви, сравнивая ее с дымом трубки, у которой длинный чубук, — дескать, и сердцу не в нагрузку, и глаза не щиплет, лишь несколько затуманивает окружающее да вычерчивает в атмосфере жизни зыбкие кольца счастья, которые все катятся и катятся куда-то. В тот раз он еще пустил струю этого хваленого безобидного дыма от трубки с длинным чубуком прямо в лицо Тикси и сказал:
— Вот видишь, он ничуть не ест глаза, даже слезы не навертываются.
— Неправда, он горький, — возразила тогда глупенькая Тикси, — на моих глазах слезы навернулись.
— Может быть, в таком случае для тебя и любовь горька?
— Вероятно, так оно и есть, — ответила девушка и нежно засмеялась.
— А ты посмотри на меня: засовываю голову в самую гущу дыма, открываю глаза, моргаю и — хоть бы что. Только воздух кажется каким-то плотным.
Да, именно так разговаривали они в тот раз. А теперь Лутвей вряд ли смог бы болтать такое. И Тикси, наверное, тоже говорила бы о любви и ее горечи совсем другими словами. И молодой человек смотрит на девушку, словно хочет прочесть на ее лице эти новые слова. Но лицо у нее такое, будто она смеется про себя.
— Почему ты смеешься? — спрашивает Лутвей.
— Вспоминаю, что мне сказал Кулно на последнем вечере танцев.
— Он с тобой танцевал?
— Да.
— А где в то время был я?
— Играл на бильярде.
— Что же он сказал? Или, может быть, это тоже тайна?
— Какой ты нехороший сегодня. С тобой невозможно разговаривать.
— Да, настроение у меня препротивное. Так что же сказал тебе Кулно?
— Он сказал, что у меня бестолковые ноги.
— Бесчулковые?
— Нет, бестолковые.
— Ага, понимаю, понимаю. Значит, неумелые, непослушные. С чего это ему в голову пришло такое?
— Когда мы танцевали, он все время улыбался, и я спросила, почему он смеется, вот он и сказал.
— А больше он ничего не говорил?
— Ах, да! Вначале я не поняла его слов, и он начал мне объяснять. Дескать, я ставлю ноги точно так, как некоторые люди говорят: краснеют, ищут слова, заикаются, но в конце концов все-таки высказывают свою мысль, только вспыхивают от этого еще сильнее. Дескать, моя походка — тот же разговор влюбленных. Стыдятся, но все же решаются, краснеют, но все же делают, заикаются, но все же говорят.
— Как хорошо ты все запомнила! — удивился Лутвей.
— Вот видишь, я вовсе не так глупа, как ты утверждаешь.
— Я тебя глупой никогда всерьез не называл.
Они замолчали. Лутвей припомнил Тикси такой, какой впервые ее увидел. Тогда ее походка была еще более бестолковой, еще более краснеющей и заикающейся. И молодой человек задумался над этой походкой, словно бы в ней заключалась какая-то тайна.
— Кулно еще загадал мне загадку: «Что это такое — запинается, заплетается, а по свету мотается», — продолжала через некоторое время Тикси, радостно, беззаботно, с улыбкой, словно птичка, которая щебечет в предчувствии близкой весны.
Но почему Лутвей оставался таким серьезным, почему болтовня Тикси отдавалась в его груди болью?
18
Последние дни Мерихейн томился странным предчувствием, ему казалось, будто в скором времени должно произойти нечто необыкновенное, но никому об этом не рассказывал, даже Кулно. Язык у Мерихейна развязывался лишь в те часы, когда он оставался наедине с мухой, которая сновала по столу или усаживалась на краешек стопки с вином.
— Моя дорогая, нам, по-видимому, предстоят трудные дни, — говорил старый холостяк. — Мы с тобой уже не первый день живем на свете, а свет все меняется и меняется. Меняются и люди. Только ты, муха, остаешься такой, какая ты есть, только ты неизменна, вечна.
Мерихейн лег на диван, удобно закинул ноги на край стола, поближе к теплой печке; писатель обдумывал события последнего времени.