Она запомнила эти минуты на всю жизнь. Стены сдвигались все теснее. Она чувствовала себя как в колодце, будто ее собираются похоронить заживо. Вскочила, выбежала из “нашего” кафе и никогда больше там не появлялась. Обходила эту улицу стороной.
Рита осталась одна. Мейбл не могла разделить с ней катастрофу. Сестра была добра, внимательна, преданно помогала во всем, но пожизненный позор рос в животе у Риты, а не у Мейбл. Это не Мейбл, а Рите предстояло жить с незаконнорожденным. Это не Мейбл, а Рита попадала в разряд женщин, о которых говорят “ну… эти”. Никто не сдаст ей квартиру, а о работе можно даже не мечтать.
– И что остается? – тускло спросила она сестру.
Та промолчала. Работный дом[14] – понятие постыдное, да и слово настолько ужасающее, что сестры не решались произнести его вслух. Есть еще приюты для бедных – но это такое унижение, что лучше умереть. Туда попадали те, кто потерял все. Бездомные и больные, отработавшие проститутки, брошенные невесты и изнасилованные. Пережидали беременность и рожали. Там, по крайней мере, их тайна терялась среди многих похожих тайн, стыд растворялся в стыде других. Оттуда ребенка возьмут на усыновление, или он будет расти в обществе других бастардов, детишек без прав на наследство и без надежды не только на будущее, но и на признание их существования. Там ее жизнь и кончится, она это знала. И Мейбл знала, и они плакали в два голоса на своем раскладном диване, в дешевой, но с
Oh, I do like
Почему-то не выходит отвязаться от идиотского разухабистого мотивчика. Вращается в голове, как испорченная пластинка, и не хочет заканчиваться.
Вот так и бывает, пробормотала Рита себе под нос, шаря в кухонном шкафчике в поисках сигарет. Где-то точно была еще пачка… вот так и бывает. Тащишь за собой свою беду, как кандалы, как проклятие, – но движешься дальше и не можешь остановиться. Или не хочешь. А какие еще есть возможности? Из чего выбирать? Незамужняя двадцатидевятилетняя корова с раздутым животом и набухшей грудью – что ей делать со своим телом, с собой, со своим стыдом?
Лишняя девушка… Нет, теперь уже лишняя женщина, одна из двух миллионов незамужних. Но моя-то в чем вина? Разве я отправляла парней на фронт? Разве я хотела, чтобы их поубивали на войне? Разве я хотела видеть блуждающие взгляды и трясущиеся руки вернувшихся? Почему за их странное бормотание, за их костыли и протезы надо спрашивать с меня? Почему я должна быть наказана? Я могла бы выйти замуж и за одноногого, никаких предрассудков. Я не капризна.
Но вместо инвалида нашла себе тридцатидевятилетнего мужчину, прекрасно пахнущего, с оливковой кожей и зеленоватыми глазами. Почему же она ни разу не спросила – как так получилось? Почему он, при таком дефиците мужчин, до сих пор не женат? Как так вышло? Почему у нее даже подозрения не закрались? Подошел как ни в чем не бывало на двух исправных ногах, с твердым взглядом, без всякой тряски, не заикаясь, – и так легко добился своего. Как она, разумная и практичная Рита Гертруда, могла это допустить?
Она повесила за окном мешочек с птичьим кормом, и теперь там мелькали стайки синиц и лазоревок, попадались даже снегири. Вспархивают, нервно поклевывают, косятся на окно блестящими глазками, похожими на прячущиеся в перьях черные жемчужины. А на тротуаре с притворным безразличием прогуливается кот. В любую секунду готовый к прыжку.
Видаль? Наверняка посоветовался с братом. Легко представить, как они сидят в облаке табачного дыма, раздраженные и озабоченные. Рита слышит слова Мориса:
Господи, ну никак не отвязаться от этой дурацкой песенки.
Ну нет.