Невидимое горе и тревога заставляют плакать во сне маленького мальчика, переживающего духовное отторжение «я» от начальной цельности, слитности с бытием. И эта же болезнь бытия толкает к необъяснимому самоубийству взрослого, сильного и, казалось бы, счастливого человека.
10
Детство можно сравнить с расстройством сна: отсюда необычайная раздражительность, ежеминутная готовность сорваться в крик, залиться слезами — признаки хронического недосыпания. Ведь младенец привык подолгу спать в утробе матери, в самой тихой и уютной из спален, — и вот его помещают в среду, где все его будит или не дает заснуть: свет, мелькания, прикосновения, шорохи, голоса… В первые Олины месяцы мне казалось, что расстройство сна — самое мучительное в детстве. Теперь, возвращаясь к своим воспоминаниям, я вижу, что
И как мучительно жить, пока сознание еще не утвердилось в реальности, не выстроило для себя нового, по-своему цельного мировоззрения, пока оно еще только разрушает дремотный уют, выталкивает не протершего глаза младенца в утренний, знобящий, оглушительно яркий мир!
Потом, созревая, человек обретает новые берег и пристань — в сознании, твердо сомкнувшемся с явью. Мои воспоминания, тусклые в детстве и отрочестве, начинают проясняться к юности. Взрослость мне кажется более счастливой порой, чем детство. Мир, прежде блекло освещавшийся слабыми всполохами сознания, теперь светлеет, прозрачнеет. Скука и стыд были лишь первичными, теневыми импульсами сознания. Зарождаясь, оно разрушало инстинктивную, магическую слитность «я» и мира, которые распадались на стыдную самость и скучную обыденность.
Для взрослого они соединяются вновь — в сознательном действии, целеполагании, умении приспосабливать свое «я» к обстоятельствам и приспосабливать их к себе. Но детство, исторгнутое из сна и не достигшее яви, повисшее, как шаткий мостик, между двумя бесконечностями, — как может оно быть счастливым? Если взрослые тоскуют по детству с его цельностью, то как же оно само должно тосковать, утрачивая ее так стремительно, не по годам, а по дням и часам!
Что же удивляться неземной грусти в детских глазах — скорее стоит поражаться ее отсутствию, по крайней мере до того времени, пока младенец не повзрослеет, не превратится в резвое дитя мира сего, в того «счастливчика», на кого взрослые завистливо и глуповато умиляются: «Счастливое детство!» А это счастье — уже переход в начальную взрослость, которая отделяет беспечного шалуна от погруженного в себя, болезненно-чувствительного младенца, с плачем выходящего из небытия-забытья.
VIII. Игра
1
Перемены в Оле столь постоянны и стремительны, что кажется — ничего не происходит. Но стоит задуматься над каким-то мельчайшим событием — и оно по своему значению вырастает до эпохального сдвига.
Вот, например, в три с половиной месяца Оля впервые смахнула рукой ватку со стола — это целый переворот в ее отношении к вещам. Раньше она просто тянулась к ним, а коснувшись, замирала или осторожно убирала пальчик: вещь была для нее заветной целью и одновременно тупиком, неодолимой преградой движению. Когда же Олю поднесли к столу — проверить, заметит ли она ватку, потянется ли к такой малости, она не только потянулась, но и направленным, озорным движением сбросила ее на пол. Сразу ощутилась какая-то новая ловкость и уверенность в ее жестах, будто тело вырвалось из оцепенения. Отныне развенчана магия незыблемых вещей: рука движется дальше — сдвигает, переносит, отбрасывает. Так ребенок учится познавать необязательность совмещения предмета и места, а значит — и всеобщую относительность миропорядка.
Даже воистину неподвижные вещи начинают подвергаться испытанию на переместимость. Прежде, когда я наклонялся над Олей, она благоговейно тянулась к моему носу и осторожно касалась его; теперь крепко хватает и начинает дергать в разные стороны, ни за что не желая признать его незыблемость на моем лице. Так вокруг Оли возникает новый, аналитически расщепленный мир, состоящий из пустоты и подвижных вещей, тогда как первоначально она воспринимала их в нераздельности, как сплошное вещепространство.