При каждой новой перемене к лучшему, а это становилось все более и более заметным, старый дед начинал чудачить. Он машинально проделывал разные штуки, свидетельствовавшие о его веселом настроении, и без всякой к тому надобности начинал ходить вниз и вверх по лестнице. Соседка, впрочем, хорошенькая женщина, сильно изумилась, получив в одно прекрасное утро большой букет цветов. Букет этот послан был ей Жильнорманом. Муж устроил ей за это сцену ревности. Жильнорман пытался посадить к себе на колени Николетту, называл Мариуса господином бароном и кричал: «Да здравствует Республика!»
Он чуть не каждую минуту спрашивал врача: «Правда ли, что теперь нет больше никакой опасности?» На Мариуса он смотрел глазами любящей бабушки и с восторгом любовался, как тот ест. Он не помнил себя, точно его не существовало вовсе, и Мариус стал хозяином дома; его радость носила характер самоотречения, он стал внуком своего внука.
В этом радостном настроении он походил на самого примерного ребенка. Из боязни утомить или надоесть выздоравливающему, он становился позади Мариуса и незаметно улыбался ему. Он был доволен, весел, сходил с ума от радости. Его седые серебристые волосы придавали величественную кротость счастливому выражению, отражавшемуся на его лице. Радость очаровательна, когда она освещает морщины. Веселье старости словно освещается отблеском утренней зари.
Что же касается Мариуса, то, предоставив делать перевязки и ухаживать за собой, он все свои мысли сосредоточил на одной Козетте.
С тех пор как прекратилась лихорадка с бредом, он не произносил больше ее имени, и казалось, будто он не думал больше о ней, но он молчал потому, что душой был там, у нее.
Он не знал, что стало с Козеттой. Все происшедшее на улице Шанврери было как будто затянуто облаком тумана. В его памяти вставали смутные образы Эпонины, Гавроша, Мабефа, Анжолраса, Фейи и всех остальных его друзей и единомышленников. Странное участие Фошлевана в этом кровопролитном столкновении производило на него такое же впечатление, какое производит загадочное явление во время грозы. Он ничего не знал о том, каким образом он остался жив, он не знал, кто и каким образом спас его, и этого не знал также никто из его окружающих, ему могли только сообщить, что ночью его привезли в фиакре на улицу Филь-дю-Кальвер. Прошедшее, настоящее и будущее — все сливалось у него в голове в непроницаемый туман, но среди этого тумана резко выступало нечто ясное и определенное, непоколебимое, как гранит, — непреклонная решимость найти Козетту. Для него представление о жизни сливалось в одно нераздельное целое с представлением о Козетте. Он решил в своем сердце, что не примет одной без другой, и он непоколебимо решил требовать возвращения утраченного рая от всех — всех, кто хотел бы заставить его жить, будь это дед, судьба или даже сам ад.
Что касается препятствий к исполнению этого, то он представлял их себе совершенно ясно.
Тут необходимо подчеркнуть одну подробность: его ни капельки не смягчили и нисколько не трогали заботы и нежность дедушки. Во-первых, он знал об этом далеко не все, а во-вторых, благодаря своему болезненно настроенному воображению, отчасти, может быть, еще носившему следы болезни, он не доверял этой кротости, как явлению необыкновенному и новому, имевшему целью покорить его. И он оставался холоден. Дед тщетно расточал ему свои бедные старческие улыбки. Мариус уверял себя, что все это будет продолжаться до тех пор, пока он, Мариус, молчит и не противоречит, но, как только зайдет речь о Козетте, выражение лица станет другое, дед сбросит маску и покажет себя в истинном свете. Тогда все сразу примет прежний оборот, тогда выступят на сцену фамильные вопросы, разница общественного положения, посыпятся упреки и возражения: Фошлеван, Коплеван, богатство, бедность, нищета, камень на шее, будущее. Упорное сопротивление завершится категорическим отказом. Мариус заранее готовился к ожесточенной борьбе.
Добавим, что по мере того как он возвращался к жизни, в его памяти вскрывались старые раны, вспоминалось прошлое, полковник Понмерси становился между Жильнорманом и Мариусом, и он уверял себя, что ему нечего надеяться на доброту того, кто так несправедливо и жестоко относился к его отцу. И по мере того как к нему возвращалось здоровье, к нему возвращалось какое-то ожесточение против деда. Старик же молча страдал от этого.
Жильнорман заметил еще, ничем не обнаруживая, впрочем, этого, что Мариус, с тех пор как его привезли в дом деда и как он пришел в себя, ни разу не назвал его «отец». Он, правда, не называл его и «сударь», но ему всегда удавалось вести разговор таким образом, что не приходилось говорить ни того, ни другого.
Кризис явно приближался.