Вид эшафота, стоящего в действительности перед глазами, нагоняет ужас, похожий на галлюцинацию. Можно относиться с некоторым равнодушием к смертной казни, колебаться в своем мнении относительно пользы ее, пока не видел своими глазами гильотины; но когда случайно увидишь ее, то впечатление, производимое ею, глубоко, и приходится решительно сделать выбор в мнении за или против нее. Одни восторгаются ею, как де Местр, другие ненавидят ее, как Беккариа{4}
. Гильотина служит спайкой закону, она называется местью; она нейтральна и не позволяет вам оставаться нейтральным. Видящий ее трепещет самым таинственным трепетом. Все общественные вопросы группируются около этого ножа и ставят вопросительные знаки. Эшафот — призрак. Это не подмостки и не машина, эшафот не бездушный аппарат из дерева, железа и веревок. Кажется, будто это своего рода существо, обладающее какой-то мрачной инициативой; так и чудится, что этот сруб видит, что этот снаряд понимает, что дерево, железо и веревки одарены волей. В тяжелом кошмаре, охватывающем душу в присутствии эшафота, он является страшным действующим лицом. Эшафот — сообщник палача; он пожирает человека: пьет его кровь и ест его мясо. Эшафот — род чудовища, сработанный судьей и плотником, род привидения, живущего какой-то страшной жизнью, сложившейся из всех его убийств.Впечатление, произведенное на епископа, было глубокое и потрясающее; на следующий день после казни и еще много дней после нее епископ казался удрученным. Почти насильственное спокойствие роковой минуты исчезло, призрак общественного правосудия преследовал его. Он, обыкновенно выносивший из своей деятельности радостное удовлетворение, казался теперь недовольным собой. Иногда он разговаривал один, бормотал вполголоса мрачные монологи. Сестра его слышала однажды вечером, как он сказал следующее:
— Я не думал, что это так чудовищно.
Это ошибка — углубляться настолько в божеский закон, что теряешь законы человеческие.
Смерть во власти одного Бога. По какому праву люди прикасались к этой неведомой вещи?
Преосвященного Мириеля можно было во всякое время приглашать к изголовью больных и умирающих. Он знал, что это составляет его главную обязанность и труд. Осиротевшим семьям не нужно даже было звать его — он являлся к ним сам. Он умел просиживать долгие часы и молчать подле мужа, похоронившего жену, подле матери, лишившейся ребенка. Равно понимал он, когда следует молчать и когда говорить. О! Какой это был великий утешитель! Он не старался усыпить горе забвением, но старался возвысить и облагородить его надеждой. Он говорил: «Обратите внимание на то, с какой стороны вы думаете о вашем покойном. Не думайте о том, что гниет. Вглядитесь внимательно. Вы увидите светлый облик вашего дорогого усопшего на небе». Он знал, что вера целебна. Он старался успокоить своими советами человека в отчаянии, указывая ему на Того, Кто уже покорился судьбе, и силился превратить печаль, устремляющую взор в могилу, в печаль, устремляющую взор к звездам.
V. Преосвященный Бьенвеню слишком долго носит сутаны
Домашняя жизнь епископа Мириеля была наполнена теми же заботами, как и жизнь общественная. Для того, кто мог бы видеть его вблизи, его добровольная бедность представляла бы зрелище поучительное и привлекательное.
Как все старики и как большинство мыслителей, он мало спал. Непродолжительный сон его был глубок. Утром он проводил около часа в размышлении, вслед за тем служил обедню или в соборе, или у себя на дому. После обедни он завтракал ситным хлебом с молоком, а затем работал. Епископ — человек занятой; ему всякий день приходится принимать секретаря епархии, по большей части каноника, и почти всякий день своих викариев. На нем лежит контроль конгрегации, раздача привилегий, просмотр целой духовной библиотеки: требников, приходских катехизисов, молитвенников и проч.; он должен писать пастырские послания, утверждать проповеди, разбирать ссоры кюре с мэрами, вести клерикальную и административную переписку, с одной стороны с государством, с другой — со Святым Престолом; словом, у него тысяча разных дел.
Свободное время от этих тысячи дел, службы и чтения требника он посвящал нуждающимся, больным и скорбящим; время, оставшееся от нуждающихся, больных и скорбящих, он отдавал работе. Он работал то в саду, то за письменным столом. Он обозначал оба эти вида труда одним словом: садовничать. «Ум — сад», — говорил он.
Около полудня, если погода была хорошая, он ходил пешком или по городу, или за город, причем часто заходил в хижины. Он ходил один, погруженный в мысли, с опущенными глазами, опираясь на высокую трость, одетый в фиолетовую теплую ватную мантию, обутый в фиолетовые чулки и толстые башмаки, в плоской треугольной шляпе с золотыми кистями.