В довершение всего она заболела. Это была одна из тех безымянных и бесформенных хворей, какими тело старается подыграть похоронным настроениям своего хозяина. Ей мерещились кошмары, заставлявшие по ночам вскакивать с постели, днем же одолевала такая свинцовая усталость, что Юли с трудом взбиралась на свой четвертый этаж. Ей не хватало воздуха, начались зрительные галлюцинации. Кое-как проглоченная пища тут же просилась вон из тела, на голодный желудок сразу становилось дурно. Однажды ночью ей привиделось со сна, что у постели ее сидит профессор. Она улыбнулась, счастливая, но, зная, что это лишь видение, отвернулась к стене и заснула опять. Днем постель становилась ей несносна, и до позднего вечера, когда уже запирали подъезды, она в одиночестве блуждала по улицам, чтобы усталостью приглушить отвращение, вымотать ненависть. Две недели, пока не явились за ней детективы, ни единой мыслью не пожелала она себе выздоровления или хотя бы какого-то утешения. Бродила по улицам, чтобы видеть людей, но, завидев знакомых, сворачивала в сторону. Ей казалось, след профессорской руки виден на ней. Она ощущала себя такой нечистой, что боялась загрязнить своих даже взглядом. Как помочь себе, она не знала, да и не хотела знать. И не видела для себя выхода.
Она была заперта в круг, очерченный отчаянием, и ни на что уже не надеялась.
Но прошло три недели, и Юли наконец взяла себя в руки. До сих пор она не смела и помыслить о том, чтобы поискать помощи, теперь думала об этом все чаще. Сперва робко, неуверенно, как человек не одобряющий собственные мысли, потом все жарче, с биением сердца и боязливой дрожью во всем теле. Она заметила вдруг, что осталась одна. Любовь к профессору, будто азотная кислота, вытравила ее из ее же мира. От знакомых она оторвалась, друзей потеряла из глаз. Ее лучшая подруга сидела в Марианостре[136], другую арестовали несколько месяцев назад. Венгерский молодежный комитет, где она могла бы встретиться с коммунистами, социал-демократы незадолго до того распустили, в профсоюзе, когда она заходила, посматривали на нее подозрительно. Нелегальные же связи оборвались совершенно; куда бы она ни обращалась, до партии добраться не могла. Но если бы и нашла кого-то, кому — поборов боль и стыд — могла доверить свою историю, он так же мало сумел бы помочь ей, как ветер — сорвавшемуся с ветки листу.
Арест оказался для Юли неоценимой поддержкой, ибо сразу вернул ее на прежнее место. Если у нее и были сомнения в том, нужна ли она еще, пригодна ли, полицейские агенты их развеяли, вернув к своим, и она тотчас почувствовала себя на месте. Больше не нужно было метаться в безнадежных поисках, ее буквально за руку привели к тем, из чьей среды она вышла, к кому принадлежала и сейчас. Когда в коридоре Главного полицейского управления Юли увидела товарища Маравко, а минутой позже Браника, ее охватило такое волнение, как будто нашлись давно и безнадежно утерянные родители. То, что ее арестовали вместе с ними, восстановило общность их судьбы, вернуло ей веру в себя. Этот арест как бы доказывал ей, что заслуги ее больше, нежели заблуждения.
Глубоко потрясенная, она была эгоистична в эту минуту и думала только о себе; удовлетворение от того, что она попадет на скамью подсудимых вместе с Браником и Маравко, ощущалось пока острее, чем новая тяжелая потеря, понесенная партией. Теперь я могу доказать им, что я все же с ними, думала она, и узкое измученное лицо ее под скособоченным узлом густых волос светилось счастьем. Она невольно привстала на цыпочки и над плечами полицейских еще раз увидела Браника, который на повороте улыбнулся ей из-под усов. Юли верила, что никого не подведет.