– Какие еще цветочки? – Зеленцова–старшая очень хотела оказаться дома, в имении, и пить на веранде чай. И купить своей дочери пианино, чтобы она увлекалась подобающими ее полу вещами.
– Ну это вы у Гвоздева спрашивайте.
– Какой еще Гвоздев?
– Фамилия у человека такая. Нормальный мужик, до войны с германцем столяром был.
Зеленцова–старшая с большим удовольствием удушила бы этого Гвоздева, кем бы он ни был.
– Да успокойтесь! Ну почитает ей гимназический гаденыш стихи, ну что тут такого?
– Совести у тебя нет. Ребенка в банду заманивать, – однорукий решил сменить тему.
– Банда – это у Шкуринского, а этому гаденышу гимназическому аж шестнадцать лет. На заводе такие уже вовсю работают. А этот, вместо того, чтоб учиться, калоши в печку пхал и доски воском натирал. А за него, между прочим, гроши были плачены.
Зеленцова–старшая возмущенно фыркнула. Какие же мерзопакостные настали времена! Ни одного полицейского на улицах, каждый прохожий не с винтовкой, так с револьвером, даже бабка–спекулянтка вооруженная, обрез под рукой держит.
Да и этот бандит жуткие вещи говорит, хоть и был младший братец картежником и женолюбом, но как это – умер? Он ведь моложе меня на год! А бандит не испытывает по этому поводу никаких угрызений совести, стоит, на солнце греется, огурец соленый грызет. И дружок его подходит, бледный, аж зеленый. Омерзительная парочка. Второй вообще женской шалью подпоясан, как кушаком. Одежда латанная–перелатанная, а два револьвера блестят.
Уставился Шульга на огурцы, плечами пожал. Таким огурцом кого–нибудь убить можно. А Палий себе чавкает, хуже свиньи. Торговка только руками разводит – один убыток! Не покупает, а пробует. Уже третий жрет.
– Не, невкусные они. Водянистые сильно и солонючие.
Шульга огурцы не любил. Ни соленые, ни кислые – никакие. А вот та дамочка, в штанах с лампасами, помидоры продает. Проверим. Ничего так соления, особенно после вчерашнего. Таки гроши пойдут? Берет «колокольчики», интересно. На контру надеемся?
Еще одна дамочка идет, нос задрала. За ней однорукий плетется. С поезда слезли, а багажа нет. Интересно. Командира ищут. Ищите, ищите. Може, он вам пропишет клистир в три ведра.
Трохим, падла флотская, загордился. Набрал десяток сопляков – уже командир. Хочешь отколоться – да пожалуйста! Только ж и сам угробишься, и отряд свой положишь. Потому что хороший командир не только в атаку сам идет, а еще и думает, что да как. Кто то село за пять минут против нас настроил? Мешал тебе тот войт? Зачем его было вешать? У нас тогда на хвосте и так белые висели, еле ушли, пулеметчика нашего – в клочья, пулемету кожух пробило, еще семеро там осталось, а тебе – «борьба с эксплуататорами!» Нет у человека ума, нет. Палий – и тот умнее.
Вылез из хаты Александров. Полдень скоро, а это опудало только глаза продрало. Дезертир, от мобилизации ушел, гонял по шляхам да устраивал полиции веселую жизнь. Там экономию подпалил, там ограбил кого–то побогаче, там – полицейского вздернул, а поймать не могут, не разглядели толком. Как можно разглядеть человека, у которого на башке – мешок? А когда немцы пришли – так совсем весело стало. Вот с тех пор у Александрова и куртка мадьярская, в трех местах штопанная, галуны ободранные. Живучий солдат попался, что и говорить. А сам виноват. Александров же в Венгрию не лез, солдата этого из хаты не выгонял, собаку его не стрелял. И вроде ж и родители приличные, телихенция, учителка с землемером, а у них выросло отакое мурло. Как жрать – как он самый первый, а как кулеш варить – «а я не умею». Только и пользы, что замки всякие открывать может.
Антонов выглядывает. Тоже полуночник. И чего это те городские, как фамилию услышали, так хохотать стали да еще какого–то волка вспоминать? Он же тоже городской, с Катеринослава. Но рукастый, не то, что некоторые. Идет по улице, башкой стриженой крутит. А раньше вставать надо! Уже все огурцы продали. Не, ему чего–то командир нужен. А я знаю? Село небольшое, он точно где–то тут. Да и зубы у тебя вроде не болят. О, помяни черта! Кого–то словили? Вел себя подозрительно? Левчук на нем сидит?
В хате наблюдался разгром, пух по всем углам, перепуганная хозяйка, и кто–то, завернутый в половик, под отожравшимся на домашних харчах Левчуком.
– Та я и кажу, скис ваш борщ. От меня на двор и потянуло. А он, – Антонов пнул половик, для наглядности, – крадется до колодца. Я за ним. И так же ж он стелется, будто курей красть идет. И оглядывается постоянно. Раз так себя ведет, значит, прячется. Раз прячется, значит, контра.
Из половика донесся сдавленный мат. Левчук поднялся, медленно и важно.
– Вылазь–вылазь! Рабочий, говоришь, с Путиловского завода? От белых прятался? А руки покажи. И пиджак сними, тепло в хате.
И человек с виду обычный, таких в любой толпе десяток, щетиной зарос да глядит злобно. И руки у него вроде мозолистые, а только слишком грязные. И пиджак вроде обычный, так засаленный, что в руки брать противно.
– Ану, товарищ рабочий, пройдись по комнате, – командир, хоть к пиджаку прикипел – и швы осмотрел, и карманы обшарил, и подкладку пощупал, а дело знает.