Читаем Ответственность религии и науки в современном мире полностью

Полная картина анализа неминуемо включает исследователя; языковой синтез же должен быть постигнут именно как «само-орга-низ(м)ация»[165]. Именно «порождающий процесс … является ключевым для понимания речевой деятельности в целом», в связи с чем, скажем, в психолингвистике в последнее время «произошла переориентация поиска с вопросов речевосприятия и речепроизнесения на вопросы речепорождения»[166].

Нетождественность языка его формальному «поверхностному скелету» – грамматической структуре – стала уясняться даже позитивистски мыслящим исследователям в результате крушения многочисленных попыток построения языковых алгоритмов. Уже в ХХ веке, несмотря на громадные успехи математической логики и вычислительной техники, создать формальную («машинную») модель языка так и не удалось. Как заметил Ричард Фейнман, «мы никогда на самом деле не понимали, насколько плохим было наше понимание языков, теории грамматики и всего такого, пока мы не попробовали создать компьютер, способный понимать язык»[167].

Вообще, «в последнее десятилетие, вместе с осознанием необходимости изучать язык как живую речетворческую деятельность («энергейю», по В. фон Гумбольдту), создающую как сам язык, так и языковое сознание языкового коллектива и отдельной личности, в лингвистике наметился переход на антропологическую парадигму исследования. В центр внимания исследователей помещается комплекс проблем, касающихся взаимодействия человека и его языка. Можно говорить о возникновении, в рамках этой парадигмы, новой гуманитарной дисциплины, предметом которой является комплекс проблем “язык и культура в их взаимосвязи и взаимодействии”»[168]. «Так или иначе, доминанту современного состояния наук о человеке можно было бы назвать “Вперед, к Гумбольдту!”»[169], – свидетельствует Р. М. Фрумкина.

Проникновение в энергийную «суть» языка чрезвычайно затрудняется тем, что в психологии и лингвистике – как впрочем и во всякой науке, объективирующей предмет своего исследования, – сознание как и язык изучается «извне». Отчасти это, действительно, оправдано: как отмечал В. Н. Волошинов, «свое слово иначе ощущается, точнее, оно обычно вовсе не ощущается как слово … Родное слово – “свой брат”, оно ощущается как своя привычная одежда или, еще лучше, как та привычная атмосфера, в которой мы живем и дышим. В нем нет тайн; тайной оно могло бы стать в чужих устах, притом иерархически-чужих, в устах вождя, в устах жреца, но там оно уже становится другим словом, изменяется внешне или изъемлется из жизненного употребления (табу для житейского обихода или архаизация речи), если только оно уже с самого начала не было в устах вождя-завоевателя иноязычным словом. Только здесь рождается “Слово”, только здесь – incipit philosophia, incipit philologia.

Ориентация лингвистики и философии языка на чужое иноязычное слово отнюдь не является случайностью или произволом со стороны лингвистики или философии. Нет, эта ориентация является выражением той огромной исторической роли, которую чужое слово сыграло в процессе созидания всех исторических культур. Эта роль принадлежала чужому слову во всех без исключения сферах идеологического творчества – от социально-политического строя до житейского этикета. Ведь именно чужое иноязычное слово приносило свет, культуру, религию, политическую организацию (шумеры – и вавилонские семиты; яфетиды – и эллины; Рим, христианство – и варварские народы; Византия, «варяги», южно-славянские племена – и восточные славяне и т. п.). Эта грандиозная организующая роль чужого слова, приходившего с чужой силой и организацией или преднаходимого юным народом-завоевателем на занятой им почве старой и могучей культуры, как бы из могил поработившей идеологическое сознание народа-пришельца, привела к тому, что чужое слово в глубинах исторического сознания народов срослось с идеей власти, идеей силы, идеей святости, идеей истины и заставило мысль о слове преимущественно ориентироваться на чужое слово»[170].

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже