Оказалось, что это началось с ним довольно давно, вскоре после того, как они проводили Леру в Салехард и все в доме выглядело успокоившимся. Однажды, будучи дома один, когда Лика ушла в парикмахерскую, а Орест Николаевич – в университет, Федор, смотревший телевизор, вдруг почувствовал что-то, сравнимое, как ему показалось, с эпилептическим припадком, хотя, не страдавший эпилепсией, он не мог считать свое сравнение убедительным. Множество мыслей пронеслось в его голове; он видел женщину, которую любил когда-то, на первом курсе в колхозе, она была обмотана чем-то лиловым – не в колхозе, а сейчас; видел забытые, жалобные вещи из детства, и дело шло уже к воспоминаниям утробной поры, когда жестокие корчи, кинувшие его на пыльный палас в симметричных разводах, утихли, и он, поднявшись на дрожащих ногах, увидел себя в зеркале и готов был упасть снова. Он встретил там незнакомого мужчину, с прилипшими ко лбу прядями темных волос, нелюдимым выражением худого лица и тяжелой нижней челюстью. Машинально пробормотав комментарий к этой картине, он услышал, что комментарий был им сделан по-английски, хотя этот язык не считается самым удобным для подобных ситуаций, к тому же были использованы два-три слова, которых он прежде не знал и за которыми был вынужден лезть в англо-русский словарь, не желая быть неосведомленным в том, что говорит. Словарь ему это разъяснил, и Федор повторил в его невинный адрес эти слова, теперь уже со знанием дела. Затем он сел перед зеркалом, по некотором раздумье не найдя действий, совершение которых сейчас имело бы цель, и смотрел на себя, в молчании наблюдая, как чужие черты постепенно гаснут, разглаживаются, как из-под них то здесь, то там выныривают знакомые – вот оттопырились родные уши, вот белесые брови вытянулись – пока наконец совершенно прежний Федор не бежал уже, с невыразимым облегчением на сердце, открывать дверь, чтобы пустить в дом Лику, переступившую порог с вопросом, почему он до сих пор не вымыл посуду.