— Который? — спросил следователь.
«Если признаю, — пронеслось в голове Мити, — он сейчас же примется позорить папу. Нет уж. Один раз болтанул — маму погубил, второй раз болтану — за папу возьмутся».
— Который? — монотонно повторил следователь и обмакнул перо в чернила. — Есть среди них тот, про которого ты говорил?
Митя безмолвно таращился на старика. Его била мелкая дрожь.
— Н-нет… — тихо проговорил он.
— Громче! Который?
— Что ты, Митя, — подстегнул отец. — Язык проглотил?
— Я… я не знаю.
— Посмотри внимательней.
— Я смотрю… — ему показалось, что за решеткой окна мелькнула шляпа с опущенными полями. — Я… я не знаю.
— Ну что ж. Ты не знаешь, — следователь положил ручку. — Увести.
Дверь хлопнула.
— Напрасно ты, мальчик, его боишься. Ты же его сразу узнал. Узнал с первой секунды. Других двух не замечал, словно их и не было, а с крайнего глаз не сводил. Курносый?
— Не знаю, — отвечал Митя, глядя на пол.
— Ну что же, — следователь вздохнул. — Подойди, распишись. Вот здесь, внизу. И вот здесь. Тоже внизу. Все. Забирайте его домой, гражданин Платонов.
— Спасибо, сынок, — папа, поднимаясь, скрежетнул зубами. — Уважил.
— Ничего не поделаешь, — следователь вздохнул. — Подростковый возраст.
Выйдя на улицу, отец словно забыл про сына. Митя едва поспевал за ним. Его все сильнее била дрожь. Он пытался напомнить о себе, спрашивал: «Папа, а можно я завтра в школу не пойду?» Отец не отвечал. Шел быстро. Не слышал и не видел.
Дома Митя сразу повалился на постель. Роман Гаврилович тронул его липкий лоб и тихо выругался. Наволочку бы надо переменить, да чистой нет, все нестираное, в углу свалено. За доктором бы сходить. А где он обитает, этот доктор, одна Клаша знает. Малый, видать, захворал, придется хлеб самому выкупать. Месяца не прошло, а вся жизнь наперекосяк. Роман Гаврилович вспомнил, что опаздывает на работу. Чертыхнулся. Митя лежал навзничь, как убитый. Лицо белое. Губы обметаны ломкой коркой. Роман Гаврилович снял с тяжелых спящих ног красные обшарпанные ботинки и стянул дырявые носки. Отстегнул кармашек рубашки, которую Митя носил со дня Клашиной кончины, вытащил хлебные карточки. С ними выпала крошечная фотография Клаши с ободком печати в углу.
Роман Гаврилович положил фотографию на место, сердито поцеловал сына в горячую щеку и пошел в мастерские.
А Мите снился сон. Будто он решает задачу и чувствует, что по улице, со стороны Собачьего садика мерным механическим шагом приближается человек в серой шляпе с опущенными полями. Чувствует он и то, что человек идет к нему, к Мите. Митя бросает задачу и через черный ход выбегает во двор. Но серая шляпа уже входит под арку. Митя бросается к пожарной лестнице; на крыше, где была голубятня, можно спрятаться за трубой. Он хватается за железные перекладины, лезет, лезет, но лестнице нет конца. Он останавливается перевести дух, но лестница подрагивает. Серая шляпа лезет за ним. Митя отпускает перекладину, медленно летит вниз и просыпается…
За окном серое ноябрьское утро. Вслед за отступающей темнотой отступили и ночные видения, возвращалась явь, более страшная, чем сновидение. Неумолимо приближался день суда, день Митиного разоблачения и позора.
Двое суток он не поднимался с постели. К еде не притрагивался. «И как я раньше не догадался, — вяло размышлял он. — Вот он, самый легкий способ избавиться от жизни. Ничего не шамать. Сейчас я есть не хочу и никогда не захочу. Так потихонечку сойду на нет и засну навеки».
По вечерам, когда подходил папа, он прятал лицо. Боялся, что глаза выдадут. Однако отец особо не присматривался. Клал ему на лоб мокрую тряпку и уходил.
На третьи сутки Митя проснулся поздно, да и то не сам. Его разбудил Скавронов.
Свояк вошел тихонько, словно в комнате еще лежала покойница, сел на кровать в ногах Мити и загудел:
— Это что означает? Ты что затеял, блошино семя?
— Хвораю, — отвечал Митя, не оборачиваясь.
— Гляди, что выдумал! Да кто тебе разрешил хворать? Кто ты такой, чтобы на койке валяться? Лихоманка у него! Развалился, как фон барон все равно. Мы тут с ног сбились, пятилетний план гоним, а он на койке разлагается! Куда годится?
От свояка пахло пивом и махоркой. Слова его падали на Митину голову, как булыжники. Митя брыкнул ногой.
— Осерчал? Фу ты, ну ты, лапти гнуты. Какое ты имеешь право на рабочего пролетария серчать, блошино семя? Вставай, подымайся. Какая у тебя хвороба. Это у тебя не хвороба, а половое созревание. Будешь лежать — ничего не вылежишь… На-ка вот гостинец, не то сам съем.
Он навалился на Митю и стал щекотать его ухо барбариской.
Митя вскочил. Зубы его стучали.
— Чего пристал! — закричал он. — Уходи! Это не твоя комната! Уходи! Сейчас же!
Свояк растерянно поднялся, попятился. Блюдце упало, разбилось. В груди Мити лопнула какая-то тугая жила, больно сдавливавшая сердце, и рыдания потрясли его.
— Уходи! Уходи отсюда, — кричал он, стуча кулаками по одеялу. — Я маму убил! Маму убил, понимаешь. А ты барбариску!
— Понятно, понятно, — испуганно закивал свояк. — На-ка вот… глотни водицы…