Дилайс вырастила его, потому что его мама была... не здесь. Отец, погруженный в хозяйственные заботы, молчал и раздумывал об измене жены. Она была совсем девчонка, объяснила Дилайс тринадцатилетнему Льюину, когда он ее спросил. Совсем молодая, почти как ты сейчас. Не нужно ни в чем ее винить. Это не значит, что она не любила тебя. Конечно, она тебя любила. Вернется ли она? Дилайс посмотрела на серьезного тринадцатилетнего мальчика и крепко его обняла. Нет, сказала она и заплакала. Льюин впервые увидел, как плачет взрослый. Это Дилайс научила его песням, которые он иногда пел овцам, когда они ягнились в сарае, прижав уши к голове и тараща безумные глаза. Дилайс показала ему, как надо стирать одежду, готовить, молиться. Вырастила его с молчаливого согласия отца. В четырнадцать лет он уже был совершенно взрослым мрачным человеком. В шестнадцать он уже точно знал, чем хочет заниматься. В восемнадцать он записался в Первую стрелковую дивизию графства Гламорганшир.
Через два года, когда заболел отец, Льюина демобилизовали по семейным обстоятельствам. Он покинул армию, которая была его единственной семьей. Письмо пришло, когда он проходил учения в Солсбери. Он присел на свою жесткую койку в бараке, опустил голову в ладони и заплакал, качаясь взад и вперед. Рядовой Делавер сел рядом. Ночью он сунул клочок бумаги в руку спящего Делавера; там был записан его адрес и «я люблю тебя». Делавер не проснулся. Льюин на прощание поцеловал его, очень сдержанно, в губы и пожал ему руку, сильно, чтобы остался след.
Сидя в темном доме и глядя на овец, Льюин вспомнил этот поцелуй, руку Делавера в своей руке и покраснел. Как давно это было, думал он, а его тело все еще трепещет от воспоминаний: так явственно ощущалось присутствие теплого тела. Льюин пережил достаточно много, чтобы научиться понимать самого себя, даже немного любить. Долгие годы он жил в компании с прикованным к постели отцом. Он заботился о нем. Мыл его, подавал судно, чистил зубы, кормил с ложки овсянкой и картофельным пюре, а отец сверлил его суровым взглядом, полным бессильной злости. Когда-то все это было для него бременем, висело на нем, как шестифутовый мешок во время прохождения общего курса боевой подготовки, теперь же это было легко и просто.
Льюина полностью устраивала суровая монотонная жизнь на маленькой ферме. Время шло от случки к ягнению, от стрижки к забою. Каждый день, покончив с множеством забот, которых требовало его уединенное существование, он поднимался на просторный чердак, где стояла скамья и лежали гири и штанга, переодевался в военную форму и долго упражнялся. Тело покрывалось потом, ныли тугие мускулы, в голове стучал пульс, кровь вскипала в жилах. В тридцать восемь лет его тело сохраняло унаследованные от отца крепость и мощь. Оно оставалось таким же, каким было в четырнадцать.
Ежедневные упражнения, чувство напряженной плоти, дрожь в мускулах, возникавшая, когда он, стиснув зубы, пытался поднять гири еще один раз, и куда больше легкость в голове и бурчание в животе, появлявшиеся, когда он со звоном опускал штангу в последний раз, ощущение полета, невообразимой легкости вместе со слабым, но приятным головокружением — именно это позволяло Льюину чувствовать себя живым. Чувствовать себя самим собой.
Потом, лежа в облупленной белой ванне, он отдавался теплу воды, нежности мыла. Закрывал глаза, в его воображении возникали картинки, откровенные и часто жестокие, и рука работала, сначала медленно, потом все быстрей и быстрей. Последний образ, после которого он с криком кончал, был жутким, диким, жестоким, и он старался поскорее избавиться от него. Это не я, говорил он себе, это не по-настоящему. Эту часть себя Льюин так и не смог полюбить, но это была довольно большая часть. Казалось, непристойные образы приходили из внешнего мира, еще откуда-то, но они были порождены им самим, его сознанием, его телом. Льюин все это понимал и тем не менее чувствовал, что какая-то внешняя сила действовала на него, что-то такое, чему он не в силах сопротивляться, — Дилайс назвала бы это пороком.
Льюин давно перестал молиться. Его отец, умиравший в страшных муках, неотрывно смотрел на распятие, что висело на стене, и в тот момент Льюин понял, что больше никогда не сможет молиться Богу, с позволения которого в мире могут существовать такие страдания. Если Бог и существовал, он был извращенцем, садистом, сумасшедшим. Такой Бог был не Богом, а Дьяволом. Льюин верил в Дьявола. Он верил, что именно Дьявол был источником порочных сцен унижения и пыток. И не было на этого Дьявола Бога, который мог бы его остановить, наказать или приговорить. Дьявол с победоносной ухмылкой. Иногда Льюин просыпался посреди ночи (вокруг дома бесновался ветер) и боялся за свою душу.
* * *