— Довмонт — Миндовга. Хотя, конечно, должно было быть наоборот. Всегда умерщвляй мужа, чью жену отжимаешь — этому нас учит история начиная с Древнего Рима. — Археолог потягивается и блаженно падает назад, в траву. — А чтобы отомстить за поруганную честь, Довмонт порубил еще и тех самых сыновей, для которых Агна должна была заменить мать, Марту.
— А как умерла Агна?
— Вот этого никто не знает. Ее смерть нигде не описана, как и большая часть ее жизни. — Собеседник смотрит в небо. — А потому для истории она как бы и не умерла. С четырнадцатого века она превращается в объект стихийного народного поклонения в рамках сейчас уже почти забытого культа, в котором ее персона смешивается с фигурой Божьей Матери — ей атрибутируют чудеса, она распадается на небесную и земную аватары, в позднее Возрождение, в конце шестнадцатого века, ее особа расцветает ассоциациями с еще одной женщиной трагической судьбы, глубоко несчастной в личной жизни, — Барбарой Радзивилл, единственной этнической белорусской, побывавшей в польских королевах. Ее портрет написал сам Лукас Кранах. Память об отравленной в шестнадцатом веке Барбаре и уведенной силой королем у мужа в тринадцатом веке князёвне смешивается в один культ. Хотя в юридическом смысле ни царицей, ни королевой наш экспонат не был, но кого интересует юридический смысл, когда речь идет о матери заступнице целого народа…
Яся откидывается на локти и готовится прилечь в траву рядом с ним — на расстоянии пальцев вытянутой руки.
— Ну пойдем, засиделись, клоуны уедут, — предлагает он. Дружелюбно, но поспешно.
Слишком, пожалуй, поспешно. Из чего Яся делает вполне логичный вывод, что это только ей одной хочется лежать в траве на расстоянии вытянутой руки, смотреть в небо и никуда, совершенно никуда, ни к каким клоунам, ни к каким раскопанным курганам не идти.
Они отряхиваются и карабкаются дальше вверх, подбадриваемые открывающимся видом, и доходят до плато на вершине, оттуда открывается вид на Малмыги, допускающий наличие внизу черепичных крыш, витых колоколен и розового барокко, но ничего этого, конечно, нет, у подножия — нелепый Ленин, спичечные коробки панельных двухэтажек и окурки частных домиков с огородами.
На плато разбито несколько разноцветных палаток, поодаль — расковырянный котлован с лепестками установленных на разных уровнях маркеров. Возле котлована на ковриках вповалку лежат люди, больше всего сборище напоминает партизанский отряд в воюющей непонятно с кем и почему постсоветской стране; вместо автоматов и гранат рядом с ними разбросаны щеточки, скребки, совочки и прочий мирный, почти дачный скарб. Подойдя ближе, Яся замечает, что отдыхающие внимательно рассматривают карту.
— О, а мы как раз тебя ждали! — оживляется один из них, пират в обернутой вокруг темных волос красной бандане.
Он говорит по-белорусски, и Ясе приходится прилагать усилия, чтобы разбирать смысл сказанного — с родным языком у нее туговато.
— Думаем, откуда в западное захоронение заходить. Что посоветуешь? На средней высотке — только пепел и зубы.
Ясин собеседник нависает над картой, медитирует минуту, а потом тычет пальцем в какую-то точку.
— Тут, — говорит он коротко.
— Нелогично, — тотчас же возражает один из партизан.
— Ша! — обрывает его пират и повелительно приподнимает руку.
Все пальцы унизаны перстнями. Неестественно желтый, без медноватого глянцевого отблеска, цвет золота подсказывает, что перстни не куплены в ювелирном магазине, а взяты из земли.
Пират добавляет, царственно кивнув на Ясиного спутника:
— Никогда не ошибается! Никогда!
Яся думает, как это необычно: натягивать себе на палец перстень, снятый с мертвеца. Именно так: не покупать на блошином рынке фамильную драгоценность, принадлежавшую чьей-то прабабушке (и найденную в шкафу после ее смерти), но доставать перстень из кургана, находить в кофре рядом с погребальной урной или снимать с беловато-желтой кости, плоть на которой сгрызли время и черви. Мыть его, чистить от прилипшей могильной дряни и после этого водружать на руку, на свою, живую и теплую кожу. Для того чтобы поступить так, не боясь кошмаров, нужно быть настоящим археологом. Ну или патологоанатомом. Что во многих смыслах — одно и то же.
— Ребят, это моя давняя подруга, — говорит Ясин спутник на удивительно певучем белорусском, и видно, что именно этот язык основной, тот, на котором ему являются сны (Ясю колет чувство собственного несовершенства: она хотела бы непринужденно обратиться к нему на этом дивном, таком родном по звучанию, по всем этим мягким шипящим белорусском, но не может, не может!) — Мы пойдем пошепчемся, чтобы вам материться не мешать.
Хлопцы понимающе улыбаются и зовут через час жечь костер и петь под гитару.
— Откуда ты знаешь все это? Как лучше заходить в захоронения, например? Ты что, ясновидящий? — спрашивает Яся, когда они отходят от партизан.