— Это ты мне, мать, говоришь, что ли? — обижается Алиса и рассказывает, как, закончив пять лет назад техникум в Могилеве, она планировала оттрубить свою «двуху» в могилевском парикмахерском ПО «Восход» и открыть собственное дело, салон красоты, на который родители оставили деньги, вырученные после продажи бабулиной квартиры.
Но «Вавилонской лотереей», ее могилевским филиалом, она была распределена в Вилейку и, подстригая затылок одному крепенькому как огурец юноше, обнаружила себя сначала с ним в кино, а затем — пресловутые две полоски на тесте. Так что доллары, отложенные родителями на бизнес, ушли на свадьбу, обустройство деревенского дома (хлопец оказался из частного сектора в Малмыгах) «под молодых», в результате чего она живет среди кур, а родственники жениха, с которыми она делит дом, не устают интересоваться, когда она перестанет держаться за свой маникюр и возьмется наконец «за смазанную солидолом коровью сиську», из которой только и возможно выдавить в провинции хоть какой-то доход.
Дальше Алиса показывает, где лежит подшивка газеты «Жизнь», и минут сорок рассказывает о том, каким лаком для ног лучше пользоваться, какую жидкость для снятия макияжа нельзя покупать ни в коем случае, как похудеть на диете из свиного сала и что сделать, чтобы кожа на лице у Яси перестала выглядеть «шершавой, как патиссоновый лопух».
Когда она уходит непосредственно уже, кажется, рожать, Яся понимает, что ее испугало больше всего: рассказывая про свои невзгоды, про свое хождение по мукам, закончившееся похоронами мечты о бизнесе и беременностью от огурца среди кур, Алиса не выглядела несчастной. Более того, она повествовала об этом как о смешном приключении, которое привело ее к единственно желанному результату — жизни за перегородкой от родителей жениха и карьерным перспективам, связанным с солидолом и коровьими сиськами.
«Расслабишься тут — угодишь в сорокинскую “Тридцатую любовь Марины”», — говорит себе Яся. «Тридцатой любви Марины» в подотчетной ей библиотеке нет. Как нет и ни одной книжки Владимира Сорокина. Ей хочется дать себе какую-нибудь страшную клятву — например, ни за что не ходить в кино с местными огурцами, как бы симпатичны или «крепеньки» они ей ни казались. Но кино в Малмыгах все равно нет — тут вам не Вилейка.
Каждый город куда-то движется. Ползет вниз, в земные недра исчерпавший отпущенный ему лимит на поверхности Токио. Стремится вверх, все выше и выше к небу по лестницам эстакад, хайвеев и линий пневмопоездов, Куала-Лумпур. Расползается, как капля кофе на новом белоснежном платье, Париж. Развивается двумя полушариями навсегда рассеченного Стеной мозга мечтательный Берлин. Уходит в прекрасный сон своего прошлого изящная Вена.
Есть города, которые куда-то едут — вечно спускается с горки к морю на стареньком деревянном трамвайчике Сан-Франциско. Поднимается на фуникулере от Золотого Рога к Бейоглу Стамбул. Рывками пытается исторгнуться из себя самой млеющая в вечной пробке на восьмиполосных городских дорогах Джакарта. Романтическим парусником скользит по болотам к Балтике Санкт-Петербург.
Хоть Яся и не бывала ни в одном из этих больших городов, она чувствует абсолютную статичность Малмыг, бредя по ним в поисках общаги. Зажегшиеся фонари не выглядят, как это бывает обычно, восклицательными знаками ночи. Скорей они канают за болотные огоньки над стоячей водой. Прохожие все сплошь медлительны и сонливы от алкоголя либо экзистенциальной усталости — люди, год за годом пытавшиеся расшевелить собственными ногами замершую землю.
Малмыги — это не город. Малмыги — это место. Став городом, оно устремилось бы куда-то, а устремившись — сделалось бы городом. Малмыги — камень, лежащий на дне зацветшего озера. Как и многие, очень многие (если не все) провинциальные городки.
Яся бредет сквозь плотный воздух и боится сделаться русалкой.