— А как еще это назвать, святой отец? Ночью мне трудно заснуть, потому что картины стоят у меня перед глазами. А днем я места себе не нахожу — все кажется, что занимаюсь не тем, чем надо. У меня болит в груди, и я как будто потерял сам себя.
— То, что ты описываешь, сходно с признаками плотской страсти.
— Нет, — засмеялся Ян, — плотская страсть не так мучительна и я уже давно прознал, каким образом ее погасить.
— Теперь, когда ты стал взрослым и вполне сформировался как грешник, — теперь да; но так ли было с тобой поначалу, когда она только-только пробудилась в тебе?
Ян задумался.
— Ну, может быть, в самом начале… — признал он. — Я испытывал ужасную тоску, и мне хотелось спрятаться, но куда бы я ни пошел, я везде следовал сам за собою.
— Так будет с тобой и в день Страшного Суда, — предрек капеллан.
Но Ян вырос в Керморване, где время исчислялось немного не так, как в других местах. Поэтому и Страшный Суд наступит для Керморвана позднее, чем для всего остального мира. А это означает, что в замке успеют ко всему подготовиться и для каждого злого дела найдут подходящее оправдание.
Поэтому Ян отмахнулся:
— От желания рисовать меня всего томит, точно я объелся кислых яблок. Если вы не поможете мне, святой отец, я лопну, и мои кишки будут валяться во дворе. Меня кто-то испортил, святой отец. Я думаю, это был еврей.
— Не слишком-то ты умен, Ян, если тебя посещают такие глупые мысли, — сказал капеллан.
Ян охотно согласился:
— Будь я умен, разве пошел бы я к вам за советом и помощью?
— В мыслях ты рисуешь алтарь Рождества Христова, — напомнил капеллан. — Еврей никак не мог испортить тебя подобным образом.
— Так ведь он говорит, будто крещеный, — возразил Ян.
— Больно ты ему поверил, — сказал капеллан.
Лицо Яна прояснилось, и он с облегчением кивнул:
— Ну, раз дело не в еврее и не его мази, значит, это все приключилось у меня от плохой еды. Потому что, я сейчас припоминаю, оно началось, когда случился первый неурожай. Но если в моем желании нет греха, а вам не будет от того ущерба, — дайте мне дощечку, святой отец. Может, наваждение из меня выйдет и перейдет на дощечку, а вы это запечатаете и схороните где-нибудь в освященной земле, чтобы оно больше не возвращалось.
— Так просто ты от этого не избавишься, Ян, — сказал капеллан и увидел, как в глазах юноши погасла последняя надежда.
— Вы мне не поможете?
Капеллан вынул из шкатулки восковую дощечку и остро отточенную палочку.
— Возьми. До вечера можешь остаться здесь. Я никому не расскажу, и ты тоже об этом никому не рассказывай.
И пока пылали костры за стенами замка, отогревая землю, чтобы можно было выкопать могилы, Ян сидел в покоях капеллана и быстро царапал по восковой дощечке. Но удивительные картины, столь ясно стоявшие у него перед глазами, рассыпались, стоило ему коснуться палочкой поверхности. Так повторялось много раз, и наконец Ян, обессиленный, заснул, а капеллан, вернувшись, вынул из его левой руки стилос и спрятал исцарапанную дощечку.
Осень третьего дурного года была на исходе, когда близ Керморвана появился незнакомый рыцарь и с ним какой-то оборванец. Рыцарь сидел на гнедой лошади. Плащ у него был пыльным, оружие — добрым. Спутник его брел рядом босой, рваные сапоги болтались у него на плече.
Завидев чужаков, крестьяне потолковали между собой и быстро смекнули, что эти двое, должно быть, направляются в замок на подмогу сиру Врану. Поэтому-то сердитые мужланы и выскочили перед ними на дорогу, обступили всадника, затрясли вилами и бородами и ну кричать все разом, ну шипеть и брызгать слюной.
— Погодите-ка, — рыцарь поднял руку, и кругом послушно замолчали, хотя вилы опускать не спешили. — Ты, — рыцарь кивнул хмурому детине с растрепанными желтыми волосами и большим пятном от ожога на щеке, — говори за всех — но только внятно, чтобы я понял. В чем вы обвиняете меня?
— Вас, мой господин? Будь проклята моя душа, если мы вас в чем-то обвиняем! — сказал детина.
Другие загомонили, но под тихим взглядом рыцаря смолкли.
— Вы обступили меня с этими вилами в руках, — продолжал рыцарь, — и вид у вас такой, словно вы намерены пронзить меня и проткнуть. Судьи всегда объясняют повешенному, за что его высоко поднимают над толпой, и это справедливо. Вот и я хочу знать причину вашего нападения, чтобы все совершалось не из пустой злобы, но по правде.
— Э, — протянул детина с ожогом, выслушав столь замысловатую речь, — сдается, мой господин, вы добрый бретонец, а это отчасти меняет дело.
— От какой именно части? — спросил рыцарь.
Детина собрался с духом; ведь для того, чтобы пронзить человека вилами и проткнуть, смелости нужно куда меньше, нежели для разумного объяснения.
— От такой, что наш господин, сир Вран, — он тоже бретонец, да только не добрый, а злой.
— В чем же различие? — спросил рыцарь.
Детина совсем расхрабрился:
— Добрый бретонец умеет хорошо сказать доброе слово, если, конечно, сыщет его у себя за пазухой, а злой — он только помалкивает да знай себе наводит порчу, и это так же верно, как то, что псоглавцы не похожи на англичан!