Вот вы смеетесь, да и самому мне теперь смешно, но в тот момент некогда было думать, зачем мне эта пушка. Не поле же на ней пахать! Да и до аула ее не дотащишь... А в результате вызывает меня к себе комиссар. Я тогда думал, что комиссар — это имя его, а уважают его за кожаную куртку, бинокль и портупею. Но нет. Вызывает, благодарит за мужество в бою и приказывает идти в караул. Вышел я в степь, ходил-ходил, а потом лег, укрылся буркой и заснул. А проснулся уже у белых — скрутили они меня, спящего, и унесли.
Сначала я себя чувствовал, будто в рай попал: накормили, напоили, все мои царапины перевязали. А потом спрашивают, кто я: большевик или меньшевик? Что я мог ответить? Горец я, говорю, и стал им перечислять всех родных. Но они решили, что я их за нос вожу, и так избили, что столько я не натерпелся за все драки с ребятами в ауле. Верно, и я тоже врезал одному щедрым кузнецким ударом по морде. Тот на пол упал и лежит. Остальные от меня отскочили, а начальник их достал пистолет, наставил на меня и говорит: «Даю тебе минуту времени, отвечай: большевик ты или меньшевик?» Умирать мне не очень-то хотелось, и стал я думать, что ответить этим головорезам. Знал я тогда по-русски очень мало: самовар, матушка, собака, дай больше, меньше не давай... Ну и решил, что большевик — это тот, у кого всего много, а меньшевик — это так, нищий. Наверняка, думаю, они себя большевиками считают — вон как вырядились! Ну я и крикнул: «Большевик я!»
Что тут случилось! Все они чуть на пол не попадали, так я их удивил. А потом опять принялись за меня, да так, что до сих пор при одном воспоминании кости трещат. И допрашивали все о таких вещах, о которых я и понятия по имел. Но тут помогла моя натура — врал я напропалую, так врал, что они, кажется, устали и решили меня на рассвете расстрелять. Но в стане белых оказался наш мулла Шех-Мумад. Он сразу признал меня и что-то сказал начальнику, должно быть, что-нибудь вроде: «Это же идиот, мешок соломы, сын дьявола, чего, мол, вы с ним связались?» Во всяком случае, до сих пор храню я благодарность ему за эти слова. Послушались его белые, дали мне хорошего пинка под зад и отпустили на все четыре стороны. Добрался я до своих и там только узнал, что значит большевик. С тех-то пор на страх врагам стал носить на папахе красную ленту.
Рассказал я этот случай одному борзописцу, а тот изобразил дело так, будто вынести подобные пытки мог только закаленный в борьбе революционер. Можно бы, конечно, сказать: пусть себе пишет. Да перед аульчанами неудобно: они-то знают, что да как было. Вот ведь говорю я вам — трижды три — девять! — историю надо писать, а не приписывать.
Край наш, и без того суровый и бедный, в те дни, о которых рассказывал мой дядя, превратился в скалистый остров, к берегам которого со всех сторон прибивало разбитые корабли. И кто только не пытался вынырнуть при помощи горцев из разбушевавшегося моря революции! За полы горского бешмета цеплялись и турки, и немцы, и белоказаки, и англичане. В этой сумятице не каждый мог сразу отыскать верный путь. Но сама жизнь объединяла горцев с теми, кто разжигал костры свободы и звал на битву за землю и волю.
Даян-Дулдурум, как рассказывал нам немногословный старожил Хасбулат, в те дни сразу примкнул к партизанам и стал ковать знаменитые и по сей день шашки из дамасской стали. Недаром, значит, он причисляет себя к потомкам знаменитого кузнеца Али-Асхаба, донесшего до нас секрет дамасской стали, утраченный и самими арабами.
Слух об этих шашках прокатился по горам, как гром, и всем стало понятно, что не мужчина тот, кто ими не владеет. И, конечно же, на всех знаменитых базарах, таких, как цудахарский, хунзахский, акушинский или кубачинский, цена на кинжалы и шашки других мастеров сразу упала. А дядя мой — да продлятся годы его! — гордился этим и продавал оружие с личным клеймом, на котором были вычеканены слова: «Лучше умереть со славой, чем стать на колени перед врагом!»
Но вот некий Чупалав из Харбука ухитрился подделать это клеймо и стал продавать свои изделия, выдавая их за шашки Даян-Дулдурума. Как-то на цудахарском базаре мой дядя случайно услышал слова: «А вот кому шашки, кованные Даян-Дулдурумом!»
Взял одну из них дядя, вытянул из ножен до половины, посмотрел на клеймо с арабскими письменами и сразу узнал подделку. Не зря же знатоки говорят, что арабская грамота удивительна: стоит мухе оставить свой след на букве, как весь смысл меняется.
— Сколько же стоит эта шашка? — спросил Даян-Дулдурум, не выдавая себя.
— Всего в три раза дороже обычной! — ответил Чупалав из Харбука.
Дядя заплатил запрошенную цену, потом на виду у зрителей выхватил из ножен собственную шашку и, держа в левой руке только что купленную, одним ударом перерубил ее пополам вместе с ножнами.
Зрители только ахнули. А дядя, обращаясь к лжекузнецу, сказал:
— Я не упрекаю тебя за то, что ты бессовестно спекулируешь моим именем. Не говорю и о том, что ты бесстыдный лжец и обманщик. Но мне горько, что, когда враг стучится в наши двери, ты вооружаешь воинов негодным оружием.