Позднее пришел высокий человек в добротной долгополой шинели. Смотря на меня узким лицом, с большим шишковатым носом и толстыми рыжими усами, он стал меня расспрашивать о положении во Франции. Говорил он не спеша и рассудительно, сам с удовольствием себя слушая. Было видно человека, который любит и умеет поговорить о политике. Своими оловянными глазами, солдатской выправкой и рыжими усами, он напоминал мне виденных в детстве царских унтеров. Я давно не слышал такого хорошего, как у него, русского выговора. Не вытерпев, я спросил:
— Простите, товарищ, вы из какой области? Вы так хорошо говорите по-русски.
Недовольный, что я его перебил, он посмотрел на меня с осуждением, словно я сказал что-то неуместное, и ответил почти обиженно:
— Из Пензы. — Немного помолчав, видимо, стараясь вспомнить, о чем мы перед тем говорили, расправляя рукой усы, он благожелательно и важно сказал: — Ну вот, посадят вас теперь в хорошие русские вагоны и поедете в Москву, а там НКВД разберет, при каких обстоятельствах каждый из вас вступил в ряды немецкой армии.
Я так и обмер. Он так дружески обсуждал со мной мировое положение, а на самом деле вот за кого принимает.
— Позвольте, товарищ, но ведь мы именно против немцев воевали, а вовсе не за немцев. Мы же французские военнопленные.
Он посмотрел на меня озадаченно, но не хотел сдаваться.
— Ну, уж там разберутся, — сказал он недовольно и ушел.
Когда вернулся старшина, я предложил ему сигарету. Он отказался:
— Нет, спасибо, я мало курю.
Я рассказал ему о моем разговоре с рыжеусым.
— Пьяный дурак болтает, а вы слушаете, — вырвалось у него с досадой. — Ведь я же говорил, как дорога будет свободна, пойдете в тыл.
Но я настаивал:
— Товарищ, вы бы все-таки объяснили. А то многие русские думают, что мы за немцев дрались. А мы же французские военнопленные, у немцев пять лет в плену сидели.
— Хорошо, хорошо, вот как старший лейтенант свободнее будет, я ему скажу, — пообещал старшина неохотно.
Приходил еще один солдат. Этот все разговаривал с нашим узбеком.
— Думаешь, я вашего брата не знаю. Слава Богу, двадцать лет в Туркестане жил, — говорил он, усмехаясь каждой черточкой широкого конопатого лица, дышавшего добродушием, удалью и лукавой веселостью. — Стреляете до последнего патрона, а потом руки вверх: не буду больше, — и подняв руки, как когда сдаются в плен, качая головой и щелкая языком, он бойко залопотал по-узбекски, что-то вроде «а-ля-лля-ля-ля!»
Опять вернулся ходивший куда-то старшина.
— Пойдем выпить, — неожиданно предложил он мне повеселевшим голосом, — вот бы только закуски достать шикарной.
Двое французов, у которых оказались белый хлеб и копченая ветчина, пошли с нами. В соседнем сарае, положив автомат на колени, сидел на земляном полу русский солдат. Он сторожил сидевших за перегородкой пленных немцев. У него было по-цыгански смуглое лицо с мрачными, но добрыми глазами. Улыбаясь, он протянул нам свою флягу. Я глотнул и у меня захватило дыхание: будто мне влили в горло расплавленного олова. Это была не водка, а какая-то огненная, отдававшая керосином жидкость. Русский с добродушной усмешкой смотрел, как мои товарищи французы пили и кашляли с выпученными глазами. С недоумением покачивая головой, он поднес флягу к губам и стал пить, как воду. И старшина, запрокидывая голову, тоже пил большими жадными глотками. Было видно, как ходит кадык на его шее.
К вечеру пленных немцев набралось так много, что больше некуда было сажать. Четверых привели в наш закуток. Один высокий, волоча раненую ногу, с трудом шел, обняв за шею товарища. Он старался улыбаться, но по его потупленным глазам и по тому, как он вдруг стискивал зубы, чувствовалось, как его пронизывают разряды мучительной боли.
Не обращая на нас внимания, хотя нам пришлось потесниться, чтобы дать им место, немцы рассаживались на соломе с громким и возбужденным, будто веселым говором. После всего пережитого, они, видимо, чувствовали теперь только радость, что уцелели. Один, уже пожилой, вертлявый, бойко говорил по-русски. Красноармеец, который их привел, сказал, смотря на него с огорчением:
— Ведь ты же, сволочь, всю жизнь в России жил. Тебя расстрелять нужно.
Но тот нисколько не казался смущенным.
— Ну, я волжский немец. Пришли немцы, говорят: «Ты немец, должен служить в немецкой армии». Что же было делать? Ведь расстреляли бы, — тараторил он, с хитрым и притворно-глупым выражением на старом, в грубых морщинах, испуганном, но, несмотря на испуг, весело-плутоватом лице.
Другие немцы, хотя они не могли понимать, о чем он говорит, одобрительно кивали головами. Один толстый, с красивым румяным лицом, сказал: «Гитлер капут!»
Красноармеец то поддавался доводам немца колониста, то снова начинал его ругать. Потом он ушел и вернулся с караваем хлеба и котелком дымящейся говядины. По жадности, с какой немцы набросились на еду, было видно, они давно не ели.
— Вот немцев кормят, а нам не дают, — обиженно ворчали товарищи.
Я знал, у них у всех еще были консервы, сухари, шоколад, но все-таки спросил у старшины, будут ли нас кормить.