Читаем Ожидание полностью

Грейс, Изаковский, Мануша и столько еще друзей и знакомых погибли в немецких концлагерях. Мне представлялось, что это еще страшнее, чем смертная казнь. Ведь приговоренного к расстрелу даже судьи еще считают человеком. Он может произнести слова, которые, он знает, дойдут до его друзей и до его врагов. Он еще в человеческом мире. А в лагерях?.. Мне легко было представить, что там делалось. Там к знакомому виду обнесенных колючей проволокой бараков и сторожевых вышек прибавлялась еще труба, вроде фабричной. Говорили, она день и ночь дымила. От знания, что люди могли такое делать над другими людьми, становилось страшно продолжать жить. И вот друзья, которых я близко знал, попали на эти чудовищные фабрики страданий и уничтожения. Они могли бы теперь сидеть с нами, смеяться…

Но слушая рассказы знакомых, которые последними видели Манушу, я чувствовал, как ужас и жалость постепенно уступают во мне место удивлению. Что-то прояснилось в моем сознании. Он мог уехать и не уехал. Уже после ареста ему представилась возможность бежать. Он опять не захотел. Все, кто видел его в то время, говорили, он «сиял», «был с крыльями». В Дранси, незадолго до отправки в Германию, он крестился.

Я с недоумением думал: ведь я помню его — обыкновенный господин из Пасси, как же он стал святым? Два раза в месяц мы пили у него чай и спорили о лучшем переустройстве мира. Он был такой же человек, как мы все, с ограниченным умом. Правда, он всегда стремился подражать примеру героев духа. Но кто только ни пробовал в нашем кружке, хотя бы немного, играть в эту игру. Но ведь потом уже не игра была, а концлагерь, страдания, медленная мучительная смерть. И вот, Мануша не побоялся, не отшатнулся. Решимость верить дала ему силы бестрепетно вступить в ожидающую каждого «ночь в саду», когда человек вдруг понимает, что он совсем один, что он пропал, что впереди только ужас уничтожения и никто не спасет, не может спасти.

Я понимал, что объективной действительности нет дела, что Мануша умер без страха. В ее законах ничего от этого не потряслось и не изменилось. И все-таки, когда я думал о его смерти и о смерти Вани, я чувствовал, как во мне восстанавливается потерянная вера в человека. Будто все эти годы я шел по краю даже не бездны, а какой-то черной, заваленной трупами ямы, и она все продолжала гнаться за мной. И вот, с чувством необъяснимого утешения, я видел, как эта яма ничего не может сделать с Манушей, не может его поглотить. Он лежит на ее краю, но не исчезнет в ней. И у него и у Вани были теперь другие, чем при жизни, лица. В них больше ничего не могло измениться. Они были навсегда озарены неуничтожимым светом.

Со смертью Мануши наш кружок распался. Многие погибли, многие уехали в Америку. Оставшиеся больше не собирались. Теперь, когда больше не было Мануши, все разбрелись в разные стороны. У каждого образовался новый круг. Да, может быть, и не все придавали этим собраниям такое значение, как я. К моему удивлению, некоторые даже как будто должны были делать усилие, чтобы вспомнить, кто там бывал, о чем спорили. Не было больше и нашего Монпарнасса, где люди, как в романах Сергея Шаршуна, говорили братским, верленовским голосом.

* * *

От знакомых, бежавших из Праги, я узнал, что НКВД арестовало моего отца. В числе многих пражских эмигрантов его увезли в Россию. Об увезенных доходили слухи, кто-то из них написал письмо. Отец будто бы работал при университетской библиотеке. Это было хорошо: значит, не в концлагере, не на лесоповале. Только невозможно было точно установить, где он, в каком городе: по одним сведениям — в Ташкенте, по другим — в Красноярске. Я хотел добиться, чтобы ему передали, что я жив, вернулся в Париж. Я знал, как его должна была мучить неизвестность, что со мной стало. Но шли месяцы, годы…

Часть четвертая

I

В борьбе со злом национал-социализма погибли миллионы людей. И вот, царство Гитлера рухнуло, но торжество добра не наступило. В мире опять становилось душно и страшно. Отчаяние уже начинало пересиливать во мне бергсоновское ожидание, что после открытия атомной энергии дорога будет свободна. Я решил уехать в Америку. Я боялся, сюда придут они. Да и никакой работы я не мог здесь найти. Меня опять начинала мучить моя неспособность жить, как все.

В плену мой недуг почти прошел. Страстное желание дождаться разгрома Гитлера поглощало меня с такой силой, что мне больше не приходили в голову метафизические вопросы. Но когда я вернулся в Париж и возобновилась моя прежняя жизнь отверженности, скуки и сожаления, на меня опять начало это находить: рассеянность и ожидание чего-то, как когда я лежал под бомбами.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже