Читаем Ожидание полностью

— Некоторые разбивались об эти уступы, а другие ударялись о них и отпрыгивали, как мяч, и падали дальше, — улыбаясь не сдавался он и вдруг, содрогнувшись, сказал: — у меня ноги млеют на высоте.

Из столовой мы перешли в его кабинет, большую комнату, с книжными полками и картинами по стенам: Руо, Матисс и наш монпарнасский Багрянов. Отдельно от других, в золоченой раме, большая темная картина: Снятие с Креста.

— Как же, это мой Тицианчик, — сказал Рагдаев небрежно. — Во всяком случае школы Тициана. Эксперты еще не окончательно установили.

Меня поразило множество разных звуковых приборов: два белых телефона, радиоприемник, телевизор, стереофонический граммофон. На заставленной безделушками этажерке улыбается с большой фотографии молодая красивая женщина, с плечами открытыми вечерним платьем. Надпись: «То my sophisticated friend.»[137]

— Хорошенькая? — спросил Рагдаев, заметив, что я смотрю на фотографию. — Это одна моя приятельница, артистка. Она выступает теперь с успехом на Бродвее. Вы бы влюбились, если бы познакомились.

Чтобы у меня не оставалось сомнений относительно его отношений с этой женщиной, он прибавил, почему-то говоря о ней во множественном числе:

— Они очень страстные. Она хорошо делает…

Он сказал это, думая, что его богатство, дававшее ему возможность обладать всем, что можно купить за деньги, должно вызывать во мне чувство восхищения и зависти. Мне стало неприятно, так как я действительно ему завидовал, хотя вовсе не хотел бы жить, как он.

Рагдаев пошел к себе в спальню одеваться. Оставшись один, я невольно стал сравнивать его судьбу с моей. У нас было много общего. Одинаковое воспитание в детстве, в России, и одинаковая молодость в Париже на погибшем «русском Монпарнассе». По множеству разбросанных всюду недочитанных до конца книг, я узнавал такую же, как у меня, любознательность, соединенную с неспособностью к продолжительному усилию внимания. Даже в этом между нами сходство. Но я — неудачник, а он достиг всего, чего обычно добиваются люди. И это его положение богатого человека освободило его от эмигрантской отверженности. Мне это казалось чудом: такой же, как я, беженец, он занимал теперь положение богатого человека, внушает почтительное уважение людям, которые со мной даже разговаривать не стали бы. Это всеобщее признание давало ему чувство своего превосходства и укрепленности своей жизни в чем-то прочном и несомненном, удесятеряло в нем силы жить и действовать. По сравнению с его жизнью, моя казалась невоплощенной.

Я слышал, как он говорит в спальне с кем-то по телефону. Долетали только отдельные слова. С удивившей меня бодрой готовностью, он уверял кого-то: «Да, я сделаю все по-вашему, как вы любите, в вашей консервативной манере…»

Наконец он вышел из спальни выбритый, напудренный, с припомаженными волосами, в новом прекрасно сшитом костюме.

— Это меня вызывал из Сан-Франциско один из самых крупных экспортеров, — сказал он с невольной счастливой улыбкой. — Вот человек. По одному его слову во всех частях света грузятся товары на сотни тысяч долларов!

Он стал смотреться в зеркало, обдергивая на себе пиджак.

— Ну, как? Не кажется ли вам, что тут немножко морщит?

— Нет, отлично сидит и вам очень идет.

— Я люблю, чтобы костюм был хороший, — сказал он с убеждением.

Заметив, что я взял у него со стола и рассматриваю книгу стихов нашего монпарнасского товарища Бориса Глебова, покончившего с собой незадолго до войны, он покачал головой.

— Да, вот и Николай и все хотят меня уверить, что он был какой-то замечательный там философ, писатель, поэт. А фактически это эпизоды всякие там. Он ничего не мог стабилизировать. Понимаете, все это придумано, все это выдумано. И это облито таким сахарным соусом языка. Ведь я его хорошо знал. Мы в Париже долго жили в одном доме. Грязный, ленивый, не хотел работать, нюхал кокаин.

Меня это удивило: Глебов был неудачник и умер много лет тому назад в нищете, непризнанный, покончил с собой от неспособности жить и отчаяния, а Рагдаев, живой, преуспевший, во всей славе своих миллионов, все не может ему чего-то простить, говорит о нем с раздражением. Ведь между ними, кажется, никогда не было никаких столкновений? Не может быть, что он завидует Глебову.

— Я помню, — продолжал Рагдаев, — когда меня вызвали опознать его тело. Это ужасно было. Он лежал на диване, повернувшись к стене и, простите меня, почему-то с голой задницей, в спущенных штанах. Теперь из него хотят сделать какого-то гения. А у него четырех строчек не найти без ошибок и чудовищных срывов. — Заметив по моему лицу, что я с ним не согласен, Рагдаев поспешно, чтобы я не успел возразить, прибавил: — Я знаю, Борис был твой друг, но ведь ты сам согласен, что я правду говорю?

— А все-таки он был замечательный поэт, — сказал я с удивившей меня самого твердостью.

Понимая, что я могу подумать, что и обо мне он такого же мнения, как о Глебове, Рагдаев недовольно замолчал. Еще досаднее ему было, что он дал мне повод считать его самого мещанином, неспособным понять судьбу поэта.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже