В мои первые дни в Америке многие радушно помогали мне устроиться. Я с благодарностью думал об этих деятельно добрых людях, но мне не приходила мысль записывать их разговоры. А вот о встречах с Бобровским я все записал. Оскорбленное самолюбие мешало мне забыть. Я стал даже записывать из того, что мне случалось о нем слышать, все выставлявшее его в смешном виде. Например, мне рассказали, будто бы он сказал кому-то: «Я мог бы стать большим музыкантом, но я все отдал России, и вот — благодарность!» Я прибавил тогда к описанию того, как я к нему ходил, такую подробность: когда он со мной прощался, я, будто бы, видел за его спиной открытую дверь в соседнюю комнату. Там прелестно, как у Вермера, свет падал на лощеный паркет и на лаковую крышку большого концертного рояля. На рояле — большая фотография Бобровского. Я так живо себе это вообразил, что мне начало казаться — я на самом деле видел тогда у Бобровского этот рояль. Впрочем я и теперь не уверен: рояль, может быть, действительно был.
Я записал также рассказ, что когда маленького Алешу Бобровского спросили в детстве, кем бы он хотел быть, он сказал: «Звонарем на самой высокой колокольне. Я буду звонить и все будут меня слушать, во всем мире». А в гимназическом спектакле он очень хорошо сыграл Хлестакова.
Я злорадствовал, записывая такие рассказы, а между тем я знал, в истории было немного таких человечных политических вождей, как Бобровский. Возможно, именно потому, что в нем не было необходимой для вождя беспощадности, он и потерпел неудачу. И все-таки при всей его человечности в нем было что-то от толстовского Наполеона. Такая же неспособность сознать свою ответственность, такая же наивная вера в свое призвание, такое же равнодушие к страданиям и гибели миллионов людей. Я помнил, как в Париже, незадолго до войны, когда все жили в такой тягостной тревоге, он возбужденно блестя глазами говорил:
— В какое интересное время мы живем!
Мне казалось, я все лучше понимаю, что с ним произошло. Завороженный видением своей исторической роли, он слишком долго жил вне самого себя. Не только жизнь других людей, но и его собственная внутренняя жизнь перестала доходить до его внимания. Через столько лет и совсем в других условиях, в нем все еще продолжали действовать механизмы привычек поведения, которые сложились в нем в те дни, когда на него смотрел весь мир. Так старые актеры и по окончании представления продолжают говорить и держаться как герои, которых они изображали на сцене.
Эта неспособность Бобровского почувсвтвовать изменение обстановки, это отсутствие гибкости, верно и производили впечатление, будто одна нога у него искусственная. Да не только нога. Что-то механическое чувствовалось и в его резких движениях, и в его отрывистой речи. Выступая на скромных эмигрантских собраниях, он сначала мямлил, с трудом подыскивал слова, но постепенно разгорался и вот прежний Бобровский, Бобровский февральских дней овладевал его жестами, его голосом. Он на глазах менялся. У него в руке, мимически вырастал букет роз, как в тот незабвенный день, когда бледный, с чудовищными мешками под глазами он, словно жених на свадьбу, ехал в открытом автомобиле по улицам революционного Петрограда. Все больше вдохновляясь, он начинал бегать по эстраде, одержимо выкрикивая несвязные фразы, которые так действовали тогда на толпу. Да и в эмиграции все еще продолжали действовать, даже на тех, кто считал, что он погубил Россию. В Париже, на одном его докладе, я слышал, как дама в первом ряду с ненавистью и вместе с тем с невольным восхищением громко сказала: «Какой негодяй, но какой гений!»
VI
В июле друзья повезли меня на своем автомобиле на океан, в Асбери-парк. В Нью-Джерси дорога сначала шла по болотистой местности, по виадуку на бетонных столбах. В низине, по берегам зеленого, стеклисто-блестевшего ручья — длинные строения мастерских, трубы, краны, дымы. Впереди я вдруг увидел подымавшийся в небо совсем сказочный горбатый мост. По его крутому скату, блестя на солнце, быстро и суетливо сновали вверх и вниз автомобили, похожие издали на металлических жуков. Мы скоро въехали на этот мост. С его высоты открылся вид на долину, пересеченную во всех направлениях широкими автострадами. По каждой, со стремительностью воды из открытых шлюзов, нескончаемыми потоками катили автомобили. Ничего подобного я не видел в Европе. Построенные циклопами подъезды к фантастическому Метрополису будущего. Только теперь я по-настоящему почувствовал огромность Нью-Йорка.
Потом мы проехали мимо поля, застроенного серебряными цистернами. Одна стояла отдельно, в стороне от других. Около нее, с любовью к ней клонясь, как нежное привидение, как ангел, как Офелия, клубился столп белого дыма.