По обочинам тех дней, освещенных для меня страстным интересом, с каким я следил за событиями, эти люди прошли неясными тенями. А жалко, я мог бы присмотреться здесь к человеческим существованиям, по-другому, чем мое, но таким же безвыходным. Вот «Адмирал», полусумасшедший, спившийся парижский «клошар». Он всегда говорил с удивительно забавной язвительной вежливостью. Потешаясь над своим шутовским званием «адмирала», он в то же время как будто на самом деле верил, что это прозвище соответствует какому-то его особому начальственному положению. Иногда он вдруг начинал кричать и отдавать приказания с таким гневом, что трудно было понять, шутит он или всерьез принимает себя за начальство. Но стоило кому-нибудь на него прикрикнуть, как у него на лице появлялась добрая, испуганная улыбка. Помню еще мрачного молчаливого человека, коммуниста, побывавшего в Испании. Он сказал мне: «Я убивал людей». Кроме крестьян было еще много бывших матросов, выпущенных из тюрем, когда объявили войну. «Каидом» у них был высокий рыжеватый малый, с длинными предплечьями и огромными руками.
Среди иностранцев больше всего было турецких армян. Так же, как французы, они видели в войне только бессмысленное несчастье, которое разрушило их жизнь. Они боялись громко об этом говорить, но зато с каким одобрением слушали, когда кто-нибудь из французов рассуждал: «Это только богатым нужна война. Моя родина — это моя семья и моя работа. А кто будет нами править, мне все равно».
И несколько русских эмигрантов здесь было. С одним я познакомился в первый же день. Высокий, светловолосый, с приятно-расплывчатыми чертами круглого лица, он с расстроенным выражением ходил взад и вперед у входа в гараж.
— Какая катастрофа! — сказал он мне, когда я заговорил с ним по-русски.
Он был ассистент в Сорбонне, на отделении химии. Он недолго оставался с нами. Его назначили прибирать в офицерской столовой.
Вскоре прибыл еще один русский — двадцатидвухлетний Игорь Жеребятников, футболист и агент по продаже автомобилей. Он признался мне, что из всей русской литературы читал только «Анну Каренину» в переводе на французский, да и то не кончил, так ему скучно стало. Зато по-французски он говорил почти без акцента и почти исключительно готовыми выражениями, так что выходило, что он говорил как-то даже более по-французски, чем сами французы. Попадая в новую среду, он сейчас же перенимал принятые в этой среде мнения и манеру говорить и держать себя. В этом он был совсем не похож на эмигрантов моего поколения, которые в большинстве не сумели приспособиться к окружающей жизни. В отличие от ассистента Сорбонны, он относился ко всему бодро и весело, словно был уверен, что при его ловкости и сообразительности он и на войне устроится самым отличным образом. Он казалось думал, что так же как наряды и строевые учения, опасность быть убитым существует только для глупых, не умеющих ловчить людей, а не для него. Когда я раз пытался заговорить с ним о целях войны, в его хитро и жизнерадостно шмыгавших рысьих глазах засветились огоньки неудержимого веселья. Он даже посмотрел в сторону, чтобы не слишком показать мне своей улыбки, каким смешным и глупым ему казалось все, что я говорю.
Но и этому эмигрантскому алкивиаду случалось делать ошибки. Раз, с совершенно такой же интонацией, с какой часто это говорили французы, он сказал: «Я предпочитаю валять здесь дурака, чем ехать на фронт». Неожиданно веселый балагур и общий любимец, выпущенный из тюрьмы вор и сутенер Сики, назидательно ему сказал: «Ты не понимаешь, мы воюем, чтобы остаться французами». Жеребятников покраснел. На самом деле он вовсе не боялся ехать на фронт. Впоследствии он это доказал, записавшись ехать вне очереди. Он сказал, что предпочитает валять дурака в депо только потому, что много раз слышал эту фразу от французов и хотел подделаться под общий тон.
По дороге мимо гаража часто проходили караваны бесшумно и быстро кативших крытых грузовиков, раскрашенных зелеными и коричневыми разводами. За некоторыми мотаясь прыгали на толстых шинах короткоствольные пушки. На рвущихся вперед мотоциклах проносились резвые стаи веселых людей в желтых с раструбами перчатках.
— Да, это война англичан, — говорили французы, смотря им вслед, и я жалел, что я не в английской армии.
По вечерам нас отпускали в город. Низкие дома, неровные мощеные булыжником улицы. Только в старой церкви что-то средневековое, торжественное. Еле различимые во мраке высокие своды, свечи перед мерцающей золотом Мадонной. На скамьях с высокими резными спинками беззвучно шевелили губами призраки старух. Надпись на мраморной доске: в таком-то году, Anno Domini (я не мог разобрать латинские цифры), враги подошли совсем близко, но Господь не допустил, чтобы они взяли город.
Кроме церкви и лавок здесь были еще: два отеля, кино, три публичных дома. В бистро нельзя было получить порядочного кофе.