О - провал, дыра, которая вытягивает все мои мысли, мыслесос, а я сопротивляюсь, кривляюсь и развеваюсь, как флаг, этому ветру и свисту машу руками, сгибаюсь в три погибели (почему в три? оказывается, погибель - это "гнуться", а не "гибнуть"...), на мне жив лишь костюм с его двуполостью, то есть двубортностъю, брючностью и - галстук на плече. Киногерой... Два нуля, две дыры. В одну входит, в другую выходит. О - плоское, О - зеркало... я разбиваю морду о собственное отражение. Я не отверженный, я -отраженный. Летранжерный. Камю и Гюго в одном лице. Роман "Кого?".
Обезьяна из басни Крылова держит в руке детское овальное зеркальце и кривляется мне в него. Слаба глазами...
В младенчестве я так понимал наизусть эту басню:
Мартышка в старости глазами стала...
Я тогда не знал, что моими.
Не мог заподозрить, что состарюсь".
Страница кончилась, и я написал цифру 4.
"Огонь... - написал я под ней. - Описание пожара".
Вот оно! Вот чего я не только не мог, но и не хотел описывать! Да и что я могу описать, если ничего не помню! Помню только черный провал моря и обгоревших чаек на берегу, будто они мотыльки большой лампы. Лампа была в виде петуха. Помню, что я один. Без НЕГО. Я отвернулся, чтобы не смотреть. Некоторые головешки выстреливали достаточно далеко и падали в воду, как отгоревшие ракеты, чуть высвечивая жирное, черное море, в котором плавали трупы чаек. Почему-то я думал, что ОН каким-то чудом вынырнет из того, что у меня за спиной, - чумазый, наглый, родной, и надерзит мне, нахамит как-нибудь особенно обидно, и я с НИМ соглашусь и буду счастлив, как никогда. "Сам виноват, - скажет, скажем, ОН. - Уходя, не забудьте выключить электроприборы. Да и роман твой - так сказать... гори оно синим огнем!" "Синим?" - спрошу я и заставлю себя обернуться и посмотреть. Но пламя, рвущееся из окон, не синее и даже не красное, а - черное, как то же море... Только белые стены - розовые, а черное небо - белое, и в нем, уже высоко над пожаром, на вершине свивающегося в шпиль дыма, - трепещет, как флажок, полощется и клекочет, взбивая пожар крыльями, не то красный, не то золотой, красно-золотой петушок... "Да ну ее! легко скажу я про рукопись. - Мы-то живы..."
Но ОН так и не шел, а я так и не оборачивался, а только повторял непрестанно единственную молитву, которую помнил, - молитву мытаря:
Господи, помилуй мя грешного.
Господи, помилуй мя грешного.
Господи, помилуй мя грешного.
Не в силах поднять голову, не в силах поднять руку осенить себя крестным знамением, стоя в той же обезьяньей роще.
Раз, два, три, четыре... мышки дернули за гири. Раз, два, три, четыре, пять... вышел зайчик погулять. Пять, - вычерчивал я цифру, пропуская, вслед за обезьянами, и пожар... "Обязан. Обязан. ОН без Я. Я без ОН. О без ДА. Обездарел. Без яиц. Ноль без палочки. Осиротел.
О - это дао. Да, это - О. О, это да! О, это дао! Я не знал, что такое дао, понятия не имел, - и это опять дао. "Слово, между прочим, самое несуществующее слово. Как оно может само себя назвать? Слово равно дао. Слово минус дао равно О. О равно дао минус слово. Слово СЛОВО - это уже коан.
К автору, однако, никаких претензий! Как называется то, что написано? . О-жидание о-безьян...
Вот и ждите!"
И я грозно проставил дату на первой странице, над заглавием. Было уже утро следующего дня - 19 августа 1991 года.
Считалось, что папа наверху работает. Будил меня обычно голос жены снизу, кричавшей на детей, чтобы они не шумели и не мешали папе.
Разбудила же меня подозрительная тишина. Первое впечатление, когда я увидел их внизу, было, что они стоят на коленях и молятся телевизору. Потом это впечатление исправилось и объяснилось, но лишь отчасти. Просто они все еще не были одеты и длинные их ночные рубашки и... о, дети прекрасно знают, когда притихнуть! Одного голоса диктора было достаточно. Это был такой отлученный демократическими переменами диктор, снова привлеченный для исполнения текста некоего экстренного и чрезвычайного правительственного сообщения. Это еще не было объявление войны, - приговором это уже было. Вдруг показалось, что из всей жизни за одну ночь был отснят не очень мудреный эпос - штамп покрывал штамп: ночные рубашки, испуганные дети, жена, цепляющаяся за стремя... я не мог более ни секунды.