Ему хотелось еще что-то рассказать про себя, что-то важное и откровенное, и про свои недостатки и особенности, но рассказ не получался, молол какую-то чепуху, а может, и рассказывать было не о чем, тем более откровенное… А врать, выдумывать всякие байки вроде тех, что рассказывались чаще всего в туалете о том, например, как на него напали трое амбалов и начали толковищу, а он их… сначала одного под дых, второго, затем третьего, такое рассказывать ей не хотелось… Да и вообще он этого не любил.
Но неожиданно она отозвалась на его рассказ о мучениях перед уроками. Может, она пожалела его, но голос ее потеплел.
— А я, представь себе, — сказала она, — люблю решать всякие задачки… Я вообще люблю все точное, где докапываешься до единственного ответа, а все приблизительное, всякие там общие слова, я не люблю. Я, например, в истории всегда запоминаю фамилии и даты, а вот всякие там черты феодально-общинного строя или какого-нибудь еще, всякие там особенности и разные там социальные отношения — это мне все до фонаря, я сразу бросаю учебник, включаю музыку… Щелкнул по клавише — и другой мир, и сама думаешь: ведь ты не раб какой-нибудь там феодальный дробить камни для чертовой пирамиды Хеопса, не рабыня, а свободный человек, который может плюнуть на все уроки и слушать музыку всех эпох, или просто глядеть в потолок, или просто выскочить на улицу и шататься без дела.
— А мать?
— Она приходит поздно. Она работает в больнице. У нее через день дежурства. В основном мы с братом… Ну, еще его друзья. С ними мне никогда не скучно.
Он вспомнил тот вечер и почувствовал, как против его воли губы расплываются в неприятную скептическую улыбочку.
Но она так любила своего брата и так была увлечена этой темой, что не заметила.
— Вот тебе не повезло, — продолжала она. — У тебя ни сестер, ни братьев. А я будто еще одну жизнь проживаю, братову, я в курсе всех его дел. Любых — и институтских и самых тайных.
— А я их не понимаю, — сказал он.
— Кого — их?
— Ну… старших братьев… Вот этих двадцатилетних. Они ни то ни се — не мы и не взрослые, и потому выпендриваются как могут. Один бородищу отпустит, другой усы, третий крест нацепит под майку, четвертый еще что-нибудь… Хотят показать что-то, а показать нечего.
— Завидуешь?
— Да нет. Я никуда не гонюсь… Не убежит. Я вот отцу немного завидовал, он войну понюхал. Правда, не воевал, но в эвакуации был, их бомбили, он видел, как немцев вели по Москве. А потом, после войны, у них тоже было все интересно… Непонятно, но здорово. Многие вещи у нас вообще не укладываются. А эти что видели?
— Что видели? Да все видели. То, что им положено. Ты, знаешь, рассуждаешь, как эти пенсы на бульваре.
— Кто? — переспросил он.
— Пенсы. Пенсионеры. Знаешь, они чуть что — заводятся: «Вот у нас — да. А вы что?» Несерьезно это.
— Да я не о том. Я тебе объяснить не могу… Просто жизнь была суровей. И подделочников было меньше…
— А кто же, по-твоему, подделочники? Ничего ты не понял. Мой брат, его друзья, они ни под кого не подделываются, они такие, какие есть… Они просто любят надо всем посмеиваться, им не хочется переть напролом, тупо наморщив лоб… Но если надо, они все для тебя сделают. И без всяких там нравоучений и прочего. Он ничего рассказывать не любит, а мне Кирилл, его приятель, рассказал, какая там у них была история. Как они там спасали одного лесоповальщика. Как брат заболел воспалением легких из-за того, что шел к этому парню почти сутки и сам чуть не замерз насмерть. И для него это не подвиг никакой. Он не выносит всяких слов… Ничего ты в нем не понял.
Она уже заводилась и смотрела на Игоря почти с неприязнью.
«Да она всех удавит за своего брата, — подумал он. — И зачем это я полез!»
— Да разве я против брата! Я просто… Я бы сам, если бы имел брата и кто-нибудь — на него, я бы всех за него грыз, не останавливаясь. Так что ты не бери в голову. — Он помолчал и добавил: — Давай лучше немного погуляем.
Она посмотрела на него, подумала, потом сказала:
— Ладно, сейчас уберусь, сиди жди.
Она унесла учебники, тетрадки, долго шуршала в соседней комнате, переодевалась, что ли. Ему даже стало скучно, и весь разговор показался нелепым, ненужным и захотелось домой.
Она вышла, уже не в хитоне, а в черной кофточке и в замшевой короткой юбке, прошитой каким-то красным узором и открывавшей ее длинные, со сбитыми коленками, загорелые теннисные ноги.
И опять, как тогда на кухне, что-то задело его в этом облике, и снова захотелось сотворить что-нибудь подобное тому, а там, может быть, умереть от стыда или, наоборот, тихо, достойно удалиться как ни в чем не бывало.