Борька приезжал в Москву редко. Он полюбил свой городок, привязался к нему, и действительно здесь был свой влекущий дух — в крепких приземистых домиках, иногда со скупым бледным декором, а иногда и с колоннами, с мелкими, изящно обрамленными оконцами, сохранился здесь и гостиный двор, где были магазинчики, пусть с небогатым выбором, но зато с нестандартными названиями, один назывался «Сукноаршин», верно, на переломах истории его так и забыли переименовать. Да и в местной фотографии было что-то неизбывно провинциальное, домашнее, казалось, весь город, как выпускной класс, усажен перед объективом.
Вставали в ряды и новые дома, и люди переселялись в них с радостью, жить там было удобнее и просторнее, но лик города определялся все же этим старым центром.
Конечно, в последние годы дела и заботы брали свое, я наведывался сюда реже, но тем более радостен был мне этот город, я приезжал в него почти как на родину, внимательно подмечал все перемены в нем. И если попадалось мне где-нибудь название города или что-нибудь писали о нем, читал с пристрастием, как чужак читать не станет.
В первые годы, особенно после некоторых событий, произошедших в Борькиной жизни, мы изо всех сил вытаскивали Борьку в Москву, поближе к нам. Возможности такие были, но вначале он колебался — то отказывался, то был уже близок к переезду, хотя и с сильным внутренним сопротивлением, а потом неожиданно для нас женился здесь, и когда жена отвергла Москву, что называется, уперлась, он не стал уговаривать ее, согласился с ней. Мне даже показалось, с легкостью, с радостью внутренней — оттого, что выбор уже сделан как бы без него и вариантов нет. Человеку ведь иногда легче без вариантов, без выбора. Хотя на самом деле решение — и, видно, давно — принял он сам.
Не приводил он затасканные доводы о суетности московской жизни, какие нередко слышал я от периферийных коллег; иногда бывали эти доводы искренни, иногда отдавали кокетством, ибо, чего греха таить, суетность не масштабами города определяется и даже не ритмом его жизни. Сколько суетных было и в провинции, а несуетных — в Москве. И сколько осуждавших эту самую суетность с удивительной непреклонностью, буквально изнемогавших в краткой командировке от тоски по своим покинутым далям, с легкостью, как только представлялся случай, перебирались в столицу, в ту самую губительную суету, и обнаруживали недюжинные способности к данной суете приспособиться.
В отличие от них Борька не ругал Москву за суету. «В нас самих суета», — говорил он. Он любил Москву и знал ее, как немногие москвичи. Мы с ним вдоль и поперек исходили любимые наши улицы и переулки. Впрочем, любили мы разное. Моими были Покровка с Чистыми прудами, Замоскворечье и, как у всех коренных москвичей, конечно, Арбат.
Я любил старую Москву, но мне было все равно что XVIII век, что XIX, все это и была для меня старая Москва, даже мой Машков переулок с домом, построенным в конце XIX века, воспринимался как старое. Борька же любил более глубокую старину, в те времена она была крепко забыта, улицы переименовывались, некоторых мемориальных досок, что сейчас появились, и в помине не было, Москву надо было узнавать ногами, разговорами со старыми, все помнящими москвичами, сидением в библиотеках над старинными планами и пожелтевшими справочниками. А Борька знал многое: от Филиппьевской церковки XVII века до Малого Палашевского переулка. Мне, например, название этого переулка мало что говорило, и только от Борьки я узнал (где-то он это вычитал), что здесь в XVII веке проживали палачи. И сразу же переулок стал восприниматься по-другому. Теперь он виделся мрачным, бывшее гиблое место, хотя, как выяснилось, палачи жили здесь не настоящие, они не убивали насмерть, а только кровавили должников кнутом или батогами.
Но одно дело пребывание, другое — житье.
Вероятно, и к Москве он бы привык и отлично приспособился. Он и думал одно время о переезде, а потом отказался, и тогда мы отстали от него с этим, да и верно — иная была его судьба…
И не привычка, не самовнушение были тому причиной, не даже некоторая «гордость провинциала», которой Борька иногда козырял, может быть просто из духа противоречия. Я раньше других перестал его убеждать в том, что столица «даст ему большие возможности для творческого развития».
Более того, я сам иной раз завидовал ему. Я приезжал сюда нередко и потому знал его здешнюю жизнь, отлично понимал, что она не безоблачна, что масштаб города ограничивает его, что на маленьком пятачке гремят свои страсти, часто весьма далекие от искусства, и отстраниться от них труднее, чем в столице.
Нет мира ни под оливами, ни под березами, если нет его в нас самих. И все же маленький клочок земли — районный город — был е г о городом. А он был его художником, его мастеровым, а не одним из… Доводящий до изнурения темп, к которому я привык как к норме, пугал моего друга, и, может быть, он был прав, что месяцами не вылезал отсюда, несмотря на все наши призывы.
Городок спасал его.