А девушка уже вышла и стояла около подножки.
Он что-то еще бормотал с тем обычным сплавом смущения и развязности, которые возникали у него в такие минуты, бормотал что-то незначащее и все смотрел на эти опущенные глаза, на легкую головку в косынке с голубем, на маленькие открытые ступни в восточных, с позолотой, индийских босоножках. Мысль о том, что уйдет — и все, показалась вдруг невозможной.
Она уже действительно уходила, вернее ее оттирали назад, и чугунный настойчивый голос время от времени вещал: «До отхода поезда остается…»
Вот он снова ее увидел. Она вынырнула в небольшой кучке людей, рядом с райкомовскими мальчиками, держащими в руках транспаранты, и растерянными родителями, машущими руками и глотающими слезы.
— Ну, до свидания! — кричал он ей. — Счастливо оставаться… Извините, если что не так…
Она улыбалась, не зная, что ему отвечать, а в последний момент, когда состав уже тронулся, лицо ее вдруг сделалось таким, какое бывает у тех, кто провожает действительно своих и надолго.
Вся ее фигура в плещущемся сарафане, лицо и рука распластались, устремились за поездом. Она и вправду провожала его, прощалась.
— Пиши мне! — кричала она ему. — Николо-Песковский, 18—23. Ты слышишь?
— Слышу! — крикнул он. — А кому?
— Мне! Гале Батуриной!
Уходил, уходил поезд.
Его девушка махала рукой или платком. Разве разберешь теперь… А может, и не его девушка махала…
Косили камыш с рассвета дотемна, потом их перевели на другой участок, строили совхоз «Амангельдинский»; их стройотряд направлен был на свинарник. Сначала жили в палатках, потом перебрались в саманные домики.
Задували в середине лета жгучие степные ветра, дышать в палатках ночью было невозможно, и он выходил и спал на мешковине. Но жрала мелкая всякая гнусность, мошка.
Иногда и дни казались долгими, однообразными, неповоротливыми. Сколько их еще здесь… А на самом деле они проносились быстро и дело шло к осени.
Уезжал он иногда в Амангельды и в райцентр, где в белой известковой земле стояли азиатские домики с дувалами, а в центре — в горделивой большой папахе каменный Амангельды Иманов. А рядом была почта, и там девушка-казашка кокетливо, оценивающе смотрела на него, будто решая, стоит ли для такого возиться, искала в толстой пачке. Искала. Почти всегда находила от отца и лишь однажды от нее.
Письмо было безликое и, что называется, светское. «Ну, как вы там, на далеких стройках? А у нас здесь в Москве то-то-то и то-то. Не за горами фестиваль молодежи. А также приезжает Ив Монтан», и так далее и тому подобное.
И все-таки обрадовало.
Был звук оттуда, из далекой, несбыточной Москвы, предфестивальной, праздничной. Был сигнал от нее, придуманной и потому интересной девушки с вокзала.
Да и сама эта жизнь в степи вдруг показалась удивительно привольной, счастливой, быстролетящей и бесконечной.
Однажды послали его вместе с Шакеном, водителем, за продуктами в райцентр.
Езды-то было всего сто — сто двадцать километров, но Шакен, восемнадцатилетний парень, круглолицый, с девичьим румянцем, решил вдруг сэкономить время, и они поехали кратчайшим путем, торфяным болотом.
Вначале машина шла сравнительно легко, торфяник подсох и не грозил никакими неприятностями до тех пор, пока они не забуксовали в неподвижной черной, с глубокими морщинами, как лава, жиже. Буксовали, буксовали, потом вылезли и пошли вроде бы хорошо, и вдруг машина враз потеряла точку опоры, и они стали медленно погружаться, уходить в толстую, липкую жижу. Она только казалась упругой, как резина, а на самом деле, все больше разверзаясь, легко, без сопротивления пропускала вниз машину. Их засасывало быстро, бесповоротно.
Он пытался выбить стекло, друг что-то кричал ему, что-то непонятное, по-казахски, — он забыл сейчас русский язык. Сергей не понимал его и уже не слушал этот долгий, тягучий крик; он бил по стеклу, оно не поддавалось, потом треснуло, ломаясь прямо в ладони и горячо обжигая руки, сразу ставшие мокрыми. Он метнулся в острое отверстие, ножом обрезавшее, как бы проткнувшее грудь, плечо.
Открывалось что-то глухо, тускло блестевшее в слоновых серых складках, пахнущее гнилью, смутное, как бы густевшее на глазах. Вцепившись одной рукой в ускользающий борт машины, он схватил Шакена за плечо, тянул к себе, безжизненное тело было тяжелым, точно из чугуна.
Потом это тело показалось ему легким, так же как и свое. Из своего все время выходила тяжесть, влага; казалось, кровь вытекает тонкой неостановимой струйкой, будто водопровод до конца не привернули, и вот она течет, льется, еще минута — и кончится все.
Потом помнилось все смутно: больница какая-то, а точнее госпиталь военный, потому что ближайший был именно военный госпиталь крупной войсковой части, и там его резали, и помнит, что склонялось над ним рябое курносое лицо.
— Ну что? Чего ты? Знаешь, как это говорится: «Все пройдет, как с белых яблонь дым».
Не проходило долго.
Он спрашивал про Шакена, и отвечали, что жив, но ему показалось, — врут.