Остров был безлюден, все мужчины уходили в море, и только мальчишки носились по проселочным дорогам на мотоциклах без глушителей, возникали и исчезали, и снова часами на узеньких улочках ни души, разве только старуха в белых чулках проедет на мужском велосипеде в магазин.
Он часто заходил на рыбзавод, брал салаку. Здесь в коптильне на его глазах из белых, бесцветных рыбин она превращалась в точеные, мерцающие золотом тоненькие тельца с черными, будто наклеенными мертвыми бусинками глаз.
Набрав салаки, он шел домой, к старику Яану, у которого квартировал. Домики в поселке были чистые, крыты черепицей, с низкими, скорее символическими изгородями из валуна, за которыми открывались ровные небольшие участки с кустами крыжовника, с несколькими яблонями, за домами высились башенки свежескошенного сена, аккуратно укрытого брезентом.
На острове этом не было ни райсовета, ни милиции, все местные власти находились на материке. Рыбаки, естественно, пили, и пили крепко, но всегда мирно: не дрались, не ругались. Вообще это был остров добропорядочных людей. Что касается воровства, то воровать здесь перестали, кажется, в семнадцатом веке, когда всем средневековым ворюгам поотрубали руки, уши и носы. С тех пор и по сей день жили только честные люди. Поэтому, может быть, здесь никто не запирал дверей, не было заборов, огораживающих участки.
И единственный участок, который был огорожен высокой, с колючей проволокой весьма мрачного вида стеной, был именно тот, где он квартировал у старого человека по имени Яан.
Он не спрашивал, зачем эта стена: его ли это дело?
Яан работал в совхозе когда-то техником-мотористом. Это был маленький, живой старик с юношеской головой, со звонким мальчишеским голосом, с дрожащими умелыми руками, вечно занятыми мелкими ремонтными делами.
Иногда на лошади мимо дома проезжала женщина неопределенного возраста с красным, загорелым лицом, копной белых бесформенных волос.
Она внимательно оглядывала участок Яана, будто что-то искала и не находила, и долго странно, издевательски-приветливо глядела на старика. Он в эти моменты походил на ежа, которого хотят взять, замершего, поднявшего иглы, грозного и жалкого одновременно. Слышалось гулкое цоканье по единственной улице, мощенной булыжником, а потом звук мягчел, копыта утопали в засохшей глине дороги.
Удалялась женщина на лошади, так неприятно глядевшая на Яана, и лицо его, белое, напряженное, наливалось обычным склеротическим румянцем, он становился весел, все его существо выражало освобождение, облегчение: что-то неприятное и неотвратимое пронесло, проскочило. И теперь он становился прежним, деловитым, всегда занятым домашней работой, но знающим время и отдыху.
Из погреба он доставал водку, крепчайший квас, они пили вдвоем, с разговорами, в пыльной комнате Яана с длинным рядом семейных фотографий, где мальчик, чуть похожий на старичка, глядел из чистенького гимназического ряда прямо из-под крыла наставницы в темном платье с кружевным воротничком, маленький мальчик с любопытными глазками.
Что-то старик рассказывал в эти вечера, путая эстонские слова с русскими, усмехаясь, спрашивая собеседника, чуть присюсюкивая: «Понимаес, Сереза?» Охотно и подробно рассказывал, как скитался по свету, жил в Норвегии, Швеции, потом вернулся на родину, затем попал в Россию, жил в Казахстане, женился на русской, у них родился сын. Прошли годы, и представилась возможность вернуться домой, на остров, он звал ее. «Понимаес, Сереза, своя земля, свой воздух, я домой хотела, а она не захотела, тут будем оставаться, а я — нет».
Что-то еще он рассказывал, пьянея, повторяясь, про брата своего, который уехал в Канаду еще в пятидесятые годы и его звал, а он не захотел. И остался на тихом этом острове, где все было так хорошо. Потом внезапно он замолкал и начинал бормотать уже по-эстонски, в странном возбуждении, озлоблении, и во всех этих смутных и непонятных речах понятно было лишь одно слово, вернее имя, часто повторявшееся с ненавистью: «Линда».
Старик засыпал так же внезапно, как начинал бурные свои речи, засыпал сидя, лицо его отпускали заботы и страсти, оно становилось детским, доверчиво-спокойным; спал он бесшумно, запрокинув голову на жесткую высокую спинку стула.
А Сергей выходил из дома и шел к морю. Оно было холодное, поливалось брызгами, шумело глухо, неразборчиво и тоскливо. Оно не успокаивало душу, а, наоборот, рождало чувство тревоги, ненужности никому в мире. Щупальца маяка открывали вдруг свинцовую бескрайность в мелких белых гребнях, и хотелось отсюда куда-то в теплый, сухой, с понятными разговорами и людьми дом.
Однажды пришла сюда телеграмма от нее:
Эта полоска бумаги с серым тусклым текстом дала столь прекрасную, столь ослепительную вспышку, преобразившую свинцово-осеннее море в цветущее, тропическое, щедрое, а всю жизнь — в радостное ожидание.