— Да нет, не то чтобы не прошел. А вроде бы по срокам поздно. Сегодня, оказывается, последний день. А я только с дороги. Я из Щербакова, ну из Рыбинска. Вздумал, черт, тащиться по каналу, пейзажики смотреть, плесы, то да се… А пароход сколько тащится. Вот я с Химок прямо сюда. А они все счета закрывают. Девчонка из комиссии так и сказала: поздно, черта подведена… Вот так по-дурному получилось.
— Да ты пойди к Мастеру, — сказал мой друг. — Немедленно найди его и покажи. А то ведь действительно не примут. И прямо сейчас иди, он еще здесь, мы его встретили.
Парень неловко подхватил свои холсты и торопливо пошел к выходу.
Вдогон ему я крикнул:
— А почему отец у тебя такой молодой?
Он обернулся, остановился. Вроде бы и забыл, что надо спешить.
— Я батю только так и запомнил… Не вернулся, а где полег — не узнали. У других определенность, а тут — без вести. Ждали, ждем-пождем вот уже сколько лет, все уж ясно как будто, а мать и сейчас к почтальону бегает… Ну да ладно.
Он пошел, подхватив свои портреты.
Мы выходили на площадь, просторную, полную ранней июньской свежести, особенно пряной и светлой после затхлости этих коридоров. Шли медленно, молча, постепенно расслабляясь, будто тяжкую вахту отстояли. Шли каждый в рассуждении своей судьбы. И вдруг услышали издали тонкий мальчишеский тенорок:
— Эй, мужики, робяты, погодите-ка!
Мы обернулись.
Догоняя нас, в синеве, в мареве июньского дня катилась маленькая хрупкая фигурка, летела над сухим московским асфальтом. И вот уже видим лицо с расширившимися, пьяно счастливыми глазами и маленькие, крепкие руки, словно бы вальсирующие. Руки были налегке, свободны.
Картин не было.
— Взял Мастер, — почти кричал парень. — Смотрел-смотрел, нюхал-нюхал, даже рукой потрогал, а потом говорит: «Хорошо».
— Так и сказал? — спросил я в изумлении.
— Так и сказал. «Допускаешься», — говорит. А вы-то уж конечно допущены?
Друг деликатно промолчал, а я сказал жестко:
— Он — да, а я — нет. — И добавил с неизвестно откуда взявшейся уверенностью: — Но не отвертится! Слушай, а как тебя зовут?
— Борька Никитин.
Что было еще в этот день?
Пили пиво в какой-то закусочной. Холодное свежее «Жигулевское». Заедали говяжьими сосисками. Разговаривали много, громко. Сначала о художниках, потом о себе. О Мастере. Двое из нас были уже ему благодарны. Я должен был эту благодарность вырвать, заслужить. И если я не заслужу ее, то мне надо будет доказать сначала себе, потом моим друзьям, потом Мастеру или другим Мастерам, что я могу, имею право ее заслужить.
Мы сели в троллейбус, взяли у кондуктора билетики, каждый деловито посмотрел номер, ни у кого не сошлось…
Отправились в зоопарк. Борька Никитин был там первый раз. Он вообще впервые в жизни был в зоопарке. Он обалдел от пива и кричал, что всех зверей надо выпустить, а посадить туда людей, которые их загнали туда. Когда человек попадает в такой большой город, в такой большой зоопарк, мысли его путаются.
Борька Никитин впервые был в Москве. Самый крупный город, который он видел до этого, был Горький. Он там учился в физкультурном училище и имел диплом преподавателя младших классов по физкультуре. Мы не поверили ему — так он был худ. Но он напружинил свои руки, сжал кулаки.
— Попробуй, — сказал он.
Я положил руку на его бицепс и ощутил железную твердость небольшого круглого ядра.
Запах июньской травы, терпкий запах вольеров, усталые сонные львы… О, как любил я их когда-то, этих имперских зверей.
В том городе, где я провел эвакуацию, был зоопарк и были львы. Они были худые, питались впроголодь, как и люди.
Мы шли и шли по аллеям, мимо слонов, пони, деревьев, детей, шли и рисовали черной тушью по синему воздуху.
Откуда появилась эта вечная мука, эта страсть, это навязчивое желание: малевать, разрисовывать, придумывать, изображать?
Воссоздание отдельной от тебя жизни…
А главный конкурс был впереди — бег с препятствиями, выбыванием, и еще неизвестно, какую оценку поставит Мастер и дойдем ли мы вообще до финиша.
Да, впереди долгий нескончаемый конкурс с меняющимися условиями, меняющимися судьями.
Но в тот день мы не думали об этом (лишь с возрастом думаешь о предстоящих трудностях), мы беспечно шагали по теплой земле, по чистому прогретому московскому асфальту раннего лета, который я так любил, о котором так мечтал когда-то в эвакуации, в разлуке.
Теперь московская земля станет и Борькиной.
Две девушки сидели на скамейке, неторопливо, с физически ощутимым наслаждением мелкими кусочками ели мороженое, где на вафлях были написаны имена «Миша», «Сережа»; мы сидели так близко и прицельный взгляд наш был столь зорок, что разглядели даже это.
Сейчас такого мороженого не выпускают.
Мы сидели рядом на лавке, не решаясь кадриться, но втайне надеясь на успех.
Громко говорили, стараясь обратить на себя внимание: о графике, о Пластове, о голубке Пикассо, о Лактионове, о Горяеве, об иллюстрациях Густава Доре к «Гаргантюа и Пантагрюэлю», о чудовищной по несправедливости победе «Спартака» над командой «Динамо» в чемпионате на первенство страны.