А вдруг она ушла и не придет? Отвалит — вот с таким бородатым, тонкогорлым, который еще на свете ничего не видел, но кое в чем, может, опытнее и ловчее его. Что тогда? Ну, он отлупит пару таких… Ну и что дальше? Что он докажет этим? Он и впрямь вдруг поверил, что она не придет. «Это будет мне наказание за то, что слишком расслабился», — подумал он. Никогда не следует раньше времени радоваться, а он рассусолился, как теленок… А может, и впрямь он годится лишь для какой-нибудь вдовой Маруськи, любящей выпить перед сном. Через минуту она пришла. Села, выпила глоток вина.
— Что вы такой хмурый?
— Я думал, ты сбежала.
— Зачем?
— А вот так просто. Сбежала с молодым продавцом, со студентом техникума, с кондуктором, кто еще у вас в городе есть?
— С вагоном без кондуктора, — поправила она. И добавила: — У нас тут много кто есть, но я такой привычки не имею.
— Все равно бы догнал.
— Ну и что?
— А вот посмотришь что.
— Значит, вы опасный человек?
Он проговорил быстро, как говорят некоторые кавказцы, когда кого-нибудь хвалят, в знак наивысшего восхищения:
— Звэр-а! («Машина — звэр-а! Костюм — звэр-а! Игрок футбольной команды — звэр-а!»)
Тамара рассмеялась. Уже ходила уборщица, подбиравшая бутылки, просила покинуть помещение. Ребята пытались спорить с ней, дескать, еще рано, уходили медленно, нехотя, некоторые еще пританцовывали, надевая пальто, хотя в нарядном ящике уже давно погас свет и пятаки не звенели, не зажигали рубиновый глазок аппарата, они богатым медным кладом лежали на дне кассы.
На улице подсохло, но земля блестела, и одновременно пахло пылью и чем-то острым, терпким, будто эфир расплескали. Цветение угадывалось сквозь тьму — клейкостью, влажностью весеннего ветерка.
Выйдя на улицу, Иван замолчал, разглядывая ребят и девушек, расходящихся по домам, танцующих без музыки, весело переговаривающихся.
Там, в кафе, Иван чувствовал себя нисколько не хуже их, а сейчас ему представился завтрашний день, поход к участковому и все остальное, что еще предстояло, и на смену возбуждению пришли тревога и усталость. Никогда еще в жизни не доводилось ему радоваться до конца, без оглядки, а всегда с тайной опаской и заботой. Так и сейчас. И разговаривать с Тамарой вроде бы стало не о чем, и идти некуда.
— Ну так как домой, на автобусе или пешком?
— Можно и пешком.
Если, уйдя из кафе, он как бы оторвался от нее, мысленно отдалился, то она еще была вместе с ним, и ее рука тепло и покойно лежала на сгибе его локтя. Иван устыдился своей дурости, тому состоянию, что последние годы стало привычным для него и которое он называл «психом». («Псих на меня напал».)
Он покрепче прижал ее руку и сказал:
— Лучше, конечно, пешком. Такой вечер один раз в жизни бывает.
— Почему?
Он не ответил. Они пошли быстро, сначала улицей, потом пустырем, переулками. Минут через пятнадцать пришли к ее дому.
Дом в отличие от Иванова жилья был новенький, блочный, а вокруг него, отгороженные палисадничком, росли кусты.
И собаки так же брехали по-деревенски, как и в том районе, где жил Иван, а из деревянного сарайчика натужно, пароходным гудком голосила растревоженная свинья.
— Вот моя деревня, вот мой дом родной, — сказала Тамара. — Спасибо и до свидания.
— Вот так сразу? — сказал Иван.
— А что? Пора уже, поздно.
— Покурим? — предложил Иван.
— Ну, по одной на посошок, — согласилась она.
Они сели на не просохшие еще дрова, сваленные посреди двора, и закурили… Было хорошо, тихо, прохладно.
— А кто тебя ждет дома? — спросил Иван.
— Сестренка и мать. Да они не ждут, а уже улеглись.
— А пахан?
— Кто? — переспросила она.
— Отец.
— Тот по другому адресу с другой сестренкой.
— Бывает, — сказал Иван.
Ему захотелось узнать о ней побольше, увидеть комнату, в которой она живет. Она сидела задумавшись, пожевывая папироску, так и не раскурившуюся, склонив голову чуть набок, как скворец, и в лунном свете был явственно виден чистенький школьный пробор в расчесанных набок, распущенных волосах; тон на щеках, подсиненные глаза взрослили ее, делали независимее, загадочнее, а сейчас всего этого не было видно в темноте, только пробор светлел на склоненной голове, и она казалась уставшей девчонкой, присевшей передохнуть то ли после учебы, то ли после игры… Он дотронулся до ее волос, провел ладонью по теплому и твердому затылку, все его нутро вдруг содрогнулось от нежности, тепла и жалости, той, какую испытал он однажды к спящему Сереге. Он вытащил из ее губ папиросу, бросил на землю, прижал ее голову к себе и сидел так, чуть покачиваясь, будто собираясь ее убаюкать, усыпить. Верно, ей было неудобно, но она не шелохнулась. Потом он поцеловал ее в шею, в щеку, в глаза, чувствуя сладкое, нежное тепло кожи, горечь краски на глазах. Она не сопротивлялась и не отвечала ему, была рядом и вроде бы не существовала совсем.
— Слушай, — хрипло сказал он, не зная, как объяснить все получше, боясь напугать ее и стесняясь своих мыслей. — Я тебя люблю, хочешь верь, хочешь нет. Вот знаю тебя вроде мало, а разве в этом дело… И если кто тебя обидит…