Уже ничего не было слышно: звонок треснул и начал свою фиоритуру, столь знакомый его голос переходил то в треск, то в трель, прерывался, казалось, совсем затихал и снова звучал; движению этого звука не было конца, и коридор пустел, затихал, закрывались двери классов, звонок оборвался, и вновь возник ее убеждающий голос:
— Давайте будем думать вместе. Нам надо активизировать его, внушить интерес к работе… Это же наше общее дело.
Оба они как-то незаметно очутились в полупустой учительской с большим столом, устланным зеленой шерстяной скатертью; длинные узкие графики висели на стенах, расписание уроков, а также стенгазета с шаржами и портретами. И он испытал вдруг нечто подобное страху. Сжалось вдруг внизу живота, как на экзамене, когда берешь билет, некий старый, полузабытый страх, а точнее сказать — воспоминание о страхе, о множестве страхов… Одиночество письменного экзамена, тема, вдруг потерявшая свой смысл и содержание, или другое — учительский глаз, ползущий по журналу, и ты уже знаешь: тебя, и действительно, твоя фамилия звучит, и это даже не фамилия человека, а какой-то абстрактный знак, знак поражения.
И еще один страх, соединенный со словом «вызов»: вызов к директору, к завучу, вызов родителей и самый значительный и леденящий вызов — родителей в роно. Не со всеми такое случалось, но случалось все-таки…
Да, рядом с другими прекрасными воспоминаниями, чего уж тут таить, жило и воспоминание о страхе.
И запах был тот же суконный, чуть пыльный, канцелярский и вместе с тем очень живой: тут сидели, курили, пудрились, кто-то даже чистил апельсин, тут были две соединенные друг с другом комнаты, люди сидели все по отдельности, и каждый был занят своим делом.
— Садитесь, садитесь, пожалуйста, у меня сейчас урока нет, да и вы, надеюсь, не спешите. Раз уж выбрались, так надо поговорить, не так ли?
— Да, конечно, я для того и пришел… безусловно, — говорил он и вспоминал ее отчество и почему-то не мог вспомнить, то ли Евгения Борисовна, то ли Евгения Михайловна; вот имя своей классной помнил наверняка и навсегда, да и было оно не чета этому: Ия Николаевна.
— Не могу назвать мальчика неспособным. Нет, не хуже других. Но усердием, прилежанием, а главное, волей похвалиться не можем. Рассеян, неорганизован, в общем, не умеет нацелить себя на урок… Сидит, думает, а о чем думает — неизвестно. Скажешь: «Ковалевский, повтори условие задачи», а он будто проснулся.
Голос был рассудителен, спокоен и энергичен, но, когда она произнесла фамилию, он вздрогнул — это было как т о г д а — и напрягся весь, вспоминая условие задачи, и мысленно встал, видя белый подбородок Ии, далекий стол и черную, в бледных, пыльных волнах доску.
— И не в том беда, что думает о своем. Другие тоже отвлекаются, а некоторые даже хулиганят, стреляют из трубочек, это у них сейчас очень распространено. А он никому не мешает. Но отсутствует… Отсутствует. — Она посмотрела на него, и он кивнул. — Вот что беспокоит сейчас больше всего: отсутствие.
На диванчике в углу учительской сидела в неудобной позе молоденькая учительница. В то время, когда он приходил сюда в школу часто, он встречал ее и запомнил и даже как-то поговорил. Помнится, она в этом классе вела английский язык. Она казалась почти девочкой, только окончила институт, но тоже была рассудительная и уверенная и всегда чем-то обеспокоенная, как и эта, но только по-другому. Он видел сейчас каштановую челку, закрывавшую глаз, голова была склонена, она была вся поглощена книгой, но почему-то ему показалось, что глаз в золотистом просвете волос блеснул живо, любопытно, и тотчас повернулся к ней, но она скромненько сидела, будто даже не догадываясь об их присутствии, склонившись над толстой книгой, уютно лежавшей на детских худеньких, аккуратно вылепленных коленках.
— А вчера и позавчера его вообще не было школе. Я думала, что нездоров, хотела позвонить домой, но оказалось, он вполне здоров и его видели в месте, ничего общего не имеющем со школой… Я не стала звонить матери, зная ее… как бы сказать… нервную реакцию на все. Я решила, что вы мне лучше поможете. Два дня не присутствовал на занятиях. Кроме дисциплинарной стороны дела, это пропуск трудного материала, который мы сейчас проходим, объяснение в классе очень трудно потом восполнить, но это лишь одна сторона. Но есть и другая, моральная. Самому освободить себя от уроков, от школьного распорядка — знаете, как это называется?
Он задумался, вспоминая…
— Прогул, — четко сказала она.
В этом слове немало было смысла, и он ощутил вдруг пустоту и свободу утренних Чистых прудов, тех, конечно, еще без башни рыбного ресторана над прудом…
— Да, прогул, — подтвердила она спокойно и как бы со скрытой скорбью.
А худенькие коленки под толстой книгой вдруг вздрогнули, точно их жестко и металлически задело это слово «прогул».
— Причем первый в нашем классе в этом году. Первый, так сказать, откровенный прогул. И знаете, что он мне сказал?
— Да, что сказал? — спросил он. — Как он сам это поведение объяснил?