Я шел по Пшикопу вдоль траншей, нет, не оборонительных – обороной здесь и не пахло, – вдоль траншей, выкопанных для канализации: Прага хотела откачать излишек дерьма, но не успела. Из предрассветного тумана (или из ревизионистского смога) выплывали туши неподвижных танков. Вялые сумрачные танкисты сидели на броне. Многие читали желтенький выпуск журнала «Юность», повесть «Затоваренная бочкотара». Пушки и зенитные пулеметы на башнях казались нелепейшими предметами в этой рутинной обстановке.
На Вацлавском наместье возле киосков, торгующих круглые сутки горячими шпекачками, даже и в ту ночь толкался обычный пражский ночной люд: несколько продрогших блядей, космополитическая компания пьяных джазистов, два-три таксиста, священник, страдающий, видно, бессонницей… обычный нервный смех, неразборчивая болтовня, клокотание пива в распухших глотках.
Священник – а впрочем, может быть, и не священник, а просто человек в черном свитере и с узкой полоской белой рубашки на горле – стоял чуть в стороне от других и пил «Праздрой» мелкими глотками прямо из горлышка, а между глотками затягивался сигаретой. Тень липы скрывала от меня его лицо, зато отчетливо вырисовывалась в сумраке его сухая спортивная фигура.
Я и так уже почти догадался, кто передо мной, а в это время возле памятника Вацлаву остановился броневик оккупантов и сильным прожектором осветил тротуар. Тогда я увидел его лицо, две вертикальных глубоких складки на щеках и глаза, с жестковатой усмешечкой смотревшие на меня.
– Хелло, – сказал он.
– Привет, Саня, – сказал я.
– Тогда в Риме, – сказал он, – зачем мы с тобой ломали комедию? Я узнал тебя сразу.
– Затем, чтобы сегодня встретиться, – сказал я.
– Пожалуй, – сказал он.
– Саня, чем занят Бог в эту ночь? – спросил я.
– Грустью, должно быть, – ответил он. – Грустью и жалостью.
– Ему жалко Дубчека?
– Да, и Дубчека тоже.
– А Брежнева?
– Конечно, и Брежнева, и нас с тобой, и вон ту девчонку, которая сегодня уже пять раз строчила минет разным подонкам и едва не задохнулась, когда сперма попала ей в дыхательное горло. Жалко ему и тех подонков.
– Какой жалостливый старик! А гнева у него нет?
– Ни гнева, ни презрения.
– Значит, сейчас он просто с грустью смотрит на Прагу?
– Да разве на Прагу только? С неменьшей грустью он смотрит сейчас и на Рио-де-Жанейро, где наверняка какие-нибудь пятеро избивают какого-нибудь одного, или на Бомбей, где пария корчится от голодной рвоты в двух шагах от булочной. Масштаб событий не играет роли для Небесного Отца. Он грустит от смысла событий. Масштаб он оставляет людям.
– Но, Саня, Саня! Саня, уйди хотя бы из-под прожектора! Что же мне делать, если я весь трясусь от гнева, от презрения, от стыда?
– Так и трясись. Ведь не можешь ты подражать Богу.
– Скажи, Саня, утешь меня, пушку хотя бы он не жалеет? Подлую суку-пушку? Курву-ракету с боеголовкой?
– Утешься, Толя, их он не жалеет.
– Спасибо и на том. Ты так авторитетно говоришь о Боге. Должно быть, ты уже доктор теологии?
– Какая разница – кто из нас спрашивает, кто отвечает. Считай, что это я задавал тебе вопросы. Я знаю о Боге не больше, чем ты, хотя я действительно доктор теологии, а ты, фон Штейнбок, обыкновенный пьянчуга.
Со стороны Пшикопа донесся рев – стоявшая там колонна танков начала прогревать моторы.
– Мне надо рвать когти, – сказал д-р Гурченко. – Не затем я переплывал Берингов пролив в пятьдесят первом, чтобы в шестьдесят восьмом комми меня снова прихватили в Праге.
Мы быстро ушли в маленькую боковую улочку, где бедные чехи за эти свои несколько месяцев сделали все «как в Европе»: и рекламу «Чинзано», и «Бар энд грилл», и всякие другие маленькие, светящиеся предметы и буквочки, превратившие эту улочку с ее огромными старыми домами в таинственный уголок европейской столицы. Вдоль тротуаров стояли машины разных марок и разных стран, среди них и Санин «фиатик».
– До границы мы доберемся за несколько часов, – сказал он. – На всех КПП сейчас, конечно, полная неразбериха. Очень удобный случай для тебя.
Мы влезли в машину. Саня с усилием выкручивал руль влево, чтобы вылезти из ряда. Со всех сторон, то приближаясь, то отдаляясь, выли танковые моторы.
Как ou переплывал Берингов пролив очень теплым летом 1951 года
Ну и пиздили же они меня, Толя, от первого дня следствия до последнего! Лучше не вспоминать! Вот ты говоришь, что воспоминания не стоят ни гроша, но ты не прав. Бывают дни, когда все стонет от воспоминаний и не поймешь, то ли плоть стонет, то ли душа. Осколок того года бродит у меня под кожей в дурные дни.