Если вы видели Пикассо только на фотографиях, я хотел бы вам его описать. Он очень мал ростом, у него изящные руки и ноги и страшные глаза, которые так и буравят вас и видят все внешнее и скрытое. Его остроты подобны холодному душу. Порой под ним ежишься, но он всегда идет на пользу. Слова его попадают в самую точку, и часто их смысл шире того, который он в них вкладывал. Редко бывает, что, поразмыслив над ними, на следующий день вы не извлекли бы из них урок и чтобы это изящное и суровое ясновидение не заставило вас получше присмотреться к себе. Он любит афоризмы и парадоксы. Пикассо — это не речь, а изречение. Его лиризм никогда не растекается бурлящим потоком. Он фокусируется, вылепляется в предметы, которые можно обойти со всех сторон, потрогать, но их сила — во внутреннем свечении.
Я говорил о друзьях Пикассо, а теперь замечаю, что сбился на другое. Впрочем, это вполне во вкусе нашего художника — отправляясь в дорогу, он никогда не знает, куда придет, но его путь всегда завершается триумфом. Я не в силах, да и время не позволит рассказать, как происходит в нем эта смена аллюра на полном ходу. Достаточно было какого-нибудь клочка бумаги, чтобы он вдруг встал на дыбы, подобно чистокровной лошади, подстегнутой жокеем. Но тут мы касаемся вещей, выходящих за рамки обещанной мной дружеской импровизации.
И мне остается только склониться перед этим папой, этим Борджиа той церкви, первыми мучениками которой были проклятые художники во главе с Ван Гогом.
(…) Пикассо родом из Малаги. Он мне рассказывал, как о чем-то характерном для его города, об одном водителе трамвая, который пел на ходу, замедляя или прибавляя скорость, смотря по тому, какой была песня — бодрой или печальной, — и давая в такт звонки.
Сын своего города, Пикассо двигался по рельсам, распевая на разные лады, так что от однообразия обычной езды не оставалось и следа.
Как правило, к человеку, который обнаруживает мастерство в самых различных сферах, относятся с недоверием. Крутые повороты Пикассо доказывают, как мало он хочет нравиться. Они придают волшебную прелесть всему, что он делает.
Однажды, когда я заболел, он прислал мне в подарок вырезанную из бумаги собаку, столь хитроумно сложенную, что она поднималась на задние лапки, виляла хвостом и двигала головой. Мне туг же полегчало. С тех пор я сравниваю ее с Пти-Крю, волшебной собакой Изольды[34]
. (…)Надо видеть, как этот вагоновожатый из Малаги, следуя ритмам своей малагеньи, повергает в изумление пассажиров трамвая. Это просто невероятно. То единым росчерком, не отрывая пера от бумаги, он рисует корриду, то, сгибая лист жести, превращает его в пластическую метафору, то за одну ночь, наставляемый ангелами, сооружает женщин-колоссов, Юнон с коровьими глазами, чьи массивные руки-обрубки удерживают каменное белье.
Руки-обрубки. Коровьи глаза. Не женщины, а чудовища — скажете вы. Все зависит от того, с какой целью это сделано. Предельная выразительность и карикатурность — явления разных миров. Для тех, кто не видит различия между ними, ваятели из Эгины, Джотто, Эль-Греко, Фуке, Энгр, Сезанн, Ренуар, Матисс, Дерен, Брак, Пикассо превращаются в карикатуристов.
Художник талантливый, и только, например, Каролюс-Дюран[35]
— и другие Дюраны всех времен, украшающие Лувр, — обеспечен всем необходимым. У более одаренных, но не столь основательных художников (вроде Берты Моризо[36]) нет необходимого, но есть роскошь. У Мане есть и то и другое. Но редко бывает, чтобы у богача водилось много карманных денег. У Пикассо же, при его состоянии, всегда карманы полны золотых. Они сыплются у него из рук, срываются с уст. Стоит ему заговорить — и его шутка обернется пророчеством. Стоит коснуться игрушки сына — и она перестанет быть игрушкой. Я видел однажды, как, занятый разговором, он теребил желтого ватного цыпленка, каких продают на базаре. Когда он снова поставил его на стол, это уже был цыпленок Хокусая[37].У меня дома, накрытая стаканом, лежит бумажная игральная кость, которую он вырезал, сложил и раскрасил. Это мой пробный камень. Тот, кто с пренебрежением смотрит на эту маленькую вещицу и уверяет, что любит Пикассо, не может любить его по-настоящему.
Иногда задаешься вопросом: где у Пикассо кончаются мелочи? И где начинается суть? Он чужд шарлатанству, и потому его поделки-пятиминутки стоят в одном ряду с вещами, которые он делал и переделывал сотню раз. Игра художника освещает и объединяет их. Ученые мужи ставят это ему в вину. Мы же не будем искать границы. Для Пикассо нет мелкого и крупного, существенного и несущественного. Он знает, что и девушка, выполненная им в сепии, прозрачная и яркая, как леденец, и гитара из жести, и ширма перед окном стоят друг друга: не стоят ничего, так как они всего лишь оттиски с его матриц, и стоят очень дорого, так как он никогда не использует матрицу дважды; знает, что они достойны занять почетное место в Лувре, что они его займут и что почет ничего не доказывает.