Я сунул в рот леденец, и как раз Хенно вышел переговорить с Джеймса О'Кифа маманей. Миссис О'Киф криком кричала. Хенно пристрожил нас и закрыл за собой дверь, но её всё равно было слышно. Джеймса О'Кифа не было в школе. Я мусолил леденец как сумасшедший. Она знай твердила, что Хенно, дескать, к Джеймсу О'Кифу придирается, напридираться не может. Я гонял леденец языком, прижимал языком к щекам изнутри, к нёбу. Леденец размяк, аж не выплюнуть. Я разинул рот: пусть Иэн Макэвой полюбуется. Леденец побелел. Я облизал его. Мой ребёнок ничуть не тупее прочих, кричала миссис О'Киф, я, мол, знакома с некоторыми — нечем похвастаться, нечем. Хенно открыл дверь и снова нас пристрожил. Тише, тише, миссис О'Киф, расслышали мы. И ушёл. Из коридора не доносилось ни звука. Куда-то повёл миссис О'Киф. Все смотрели, как я маюсь с этим леденцом, веселились и переговаривались. Хенно подходил к двери и притворялся, что вот-вот вернётся, но я на этот трюк не купился. Он сто лет болтался за дверью, а когда вернулся, леденец уже легко было проглотить. Победа! Глядя Хенно в лицо, я проглотил леденец и чуть не поперхнулся. Сто лет потом горло саднило. Весь день Хенно был сущий ангелочек. Водил нас на футбольное поле, учил вести мяч. Язык у меня сделался розовый-розовый.
Драки случались постоянно. Уже без ругани, просто драки. Папаня складывал газету и шуршал ею не просто так, а со смыслом, со значением. Маманя, вставая к плачущей Кэтрин или Дейрдре, вздыхала и горбилась не оттого, что устала, а чтобы показать папане: полюбуйся, как я устала. Как в театре. Оба, должно быть, думали: как мы здорово скрываем свои чувства.
Ничего не понимаю. Она красавица. Он славный. Четверо детей родили. Я старший. Глава семьи, когда папаня в отъезде. Маманя подолгу обнимала нас, гладила, уставясь поверх наших голов в потолок. И едва ли замечала, как я отодвигаюсь от телячьих нежностей: взрослый уже. Перед мелким неудобно. А ведь мне до сих пор нравилось, как от мамани пахнет. Но она с нами не нежничала. Она за нас цеплялась.
Он помедлил с ответом, как медлил всегда: притворялся, что не расслышал вопроса. Заводила беседу неизменно она. Он лишь отвечал, помолчав ровно столько, что она вот-вот переспросит, рассердится, закричит. Мука мученская была дожидаться его ответов.
— Падди!
— Чего тебе?
— Ты что, не слышишь меня?
— Что я должен слышать?
— Меня.
— Что-что?
— Меня.
Маманя осеклась. Мы слушали, она это заметила. Папаня считал себя победителем; я, впрочем, был с ним согласен.
— Синдбад!
Ответа нет. Хотя не спит, ясно по дыханию.
— Синдбад!
Ишь прислушивается. Я не шевелился: ещё взбредёт ему в башку, что я подкарауливаю.
— Синдбад! То есть Фрэнсис.
— Чего тебе?
У меня мелькнула мысль:
— Тебе что, не нравится, когда тебя называют Синдбад?
— Не нравится.
— Я не буду больше.
Я помолчал. Синдбад придвинулся поближе к стене.
— Фрэнсис!
— Чего?
— Тебе их слышно?
Ответа не последовало.
— Тебе их слышно, Фрэнсис?
— Угу.
И всё. Больше не выжмешь из него ни звука. Мы пытались разобрать резкий шёпот снизу. Мы, не я один. Слушали мы долго. Тишина ещё хуже гама и грохота: когда кричат, ждёшь, что сейчас замолчат, а когда молчат, ждёшь, что сейчас поднимется крик. Хлопнула дверь: задняя, потому что слышно было, как затряслось стекло.
— Фрэнсис!
— Чего?
— Каждую ночь они…
Синдбад молчал.
— Каждую ночь одно и то же, — решился я.
Синдбад сипло выдохнул. Он часто так сипел, с тех пор как обжёг губы.
— Просто разговаривают, — пробормотал он.
— А вот и нет.
— А вот и да.
— А вот и нет, кричат ведь.
— Нет, не кричат.
— Кричат, — настаивал я, — Шёпотом.
Прислушался — ничего, никаких доказательств.
— Перестали! — сказал он весело и нервно, — Не кричат.
— А завтра опять!
— Неправда, — настаивал Синдбад, — Они просто так разговаривают. Про разные вещи.
Я наблюдал, как Синдбад надевает брюки. Он вечно застегивал молнию, забыв про кнопку сверху, и маялся сто лет с каменным лицом, опустив голову так, что получалось два подбородка. И забыл про рубашку и футболку, пришлось всё заново заправлять. Мелькнула мысль подняться наверх и помочь ему, но я не стал связываться. С мелким ведь как: одно лишнее движение, и он отворачивается к стенке и ну реветь.
— Сначала кнопку, — сказал я совершенно нормальным голосом, — Вон, сверху. Кнопку.
Мелкий не внял и продолжал копошиться. Внизу нежно напевало радио.
— Фрэнсис! — окликнул я.
Мелкий неохотно поднял глаза. Пора о нём, дуралее, позаботиться.
— Фрэнсис!
Он грустно поддерживал штаны.
— Почему ты назвал меня Фрэнсис? — спросил Синдбад.
— Потому, что тебя зовут Фрэнсис.
Hа мордахе мелкого ничего не отражалось.
— Тебя зовут Фрэнсис, — втолковывал я, — тебе не нравится, когда называют Синдбадом.
Он стянул ширинку одной рукой, а другой задёргал молнию. Опять двадцать пять. Скучно и глупо.
— Ты уверен, что не нравится? — спросил я. Опять-таки нормальным голосом.
— Отстань, — сказал Синдбад.
— В честь чего? — изобразил я удивление.
Мелкий молчал. Я зашёл с другой стороны:
— Не хочешь, чтобы и Фрэнсисом называли?
— Отстань, — сказал опять Синдбад.
Я сдался.
— Си-и-инд-ба-а-ад!
— Мамане скажу.