– Нет, но для меня это не сюрприз.
– Он… это ужас, Северн. В нем есть что-то, от чего бросает в дрожь. Вон, поглядите, там, в тени, с той стороны лестницы.
Я приподнимаюсь на локтях, но от внезапного приступа кашля снова валюсь на подушки.
– Хент, я знаю, как он выглядит. Но он пришел не за вами, – произношу я с уверенностью, которой не разделяю.
– Значит, за вами?
– Не… ду… м-маю, – произношу я, хватая ртом воздух. – Скорее всего он просто караулит меня, чтобы я не удрал… умирать в другом месте.
Хент быстро подходит к кровати.
– Вы не умрете, Северн!
Я молчу.
Он садится на стул с прямой спинкой рядом с кроватью и берет чашку с почти остывшим чаем.
– Если вы умрете, что будет со мной? – говорит он чуть слышно.
– Не знаю, – честно отвечаю я. – Не знаю даже, что будет со мной, когда я умру.
Тяжелая болезнь, как правило, приводит к солипсизму. С той же неизбежностью, с какой космическая "черная дыра" глотает все, что имело несчастье очутиться в пределах ее досягаемости, интересы больного сужаются до крошечной точки – его собственного "я". День кажется вечностью. От меня не ускользает ни одна мелочь: я замечаю, как по-черепашьи медленно передвигаются по стенам с облезлой штукатуркой солнечные пятна, ощущаю фактуру простыней под ладонями и их запах, лихорадку, что набухает внутри, как рвота, а затем неспешно выгорает дотла в топках моего мозга, и, конечно, боль. Не мою – резь в горле и жжение в груди можно потерпеть еще несколько часов или дней. Они даже приятны, как нечаянная встреча в чужом городе со старым, пусть и занудливым знакомым. Нет, я о чужой боли… боли тех, остальных. Она сотрясает мой мозг, как тупой грохот камнедробилки, как удары молота о наковальню. От нее не спрячешься.
Мое сознание воспринимает ее в виде шума – и тут же претворяет в стихи. С утра до ночи, с ночи до утра в душу мою вливается боль вселенной и разбегается по ее горячечным извивам, на бегу образуя рифмы, метафоры, строки. Замысловатый, бесконечный танец слов. То умиротворяющий, как соло на флейте, то пронзительный и сумбурный, будто множество оркестров одновременно настраивают свои инструменты. Но это всегда – стихи, всегда – поэзия.
Я просыпаюсь перед самым заходом солнца – в тот самый момент, когда полковник Кассад бросается наперерез Шрайку, спасая жизнь Сола и Ламии Брон. Хент сидит у окна. Его длинное лицо кажется терракотовым в горячих закатных лучах.
– Он все еще там? – спрашиваю я, не узнавая собственный голос.
Хент вздрогнув, оборачивается ко мне, и я впервые вижу на его суровом лице виноватую улыбку.
– Шрайк? – говорит он. – Не знаю. Давно его не видел Только чувствовал. – Он внимательно смотрит на меня: – Как вы?
– Умираю, – отвечаю я и тут же спохватываюсь: лицо Хента искажает гримаса. – Да вы не волнуйтесь, – стараясь исправить положение, бодро говорю я. – Со мной уже было такое. И потом, умираю-то не я. Моя личность обитает где-то в недрах Техно-Центра, и ей ничто не грозит. Умирает тело Данный кибрид Джона Китса. Двадцатисемилетний манекен из мяса, костей и заемных ассоциаций.
Хент присаживается на край кровати. Приятный сюрприз – пока я спал, он заменил мое испачканное кровью одеяло своим, чистым.
– Ваша личность – тот же самый ИскИн, – размышляет он вслух. – Значит, вы способны подключаться к инфосфере?
Я молча мотаю головой – на объяснения нет сил.
– Когда Филомели похитили вас, мы обшарили инфосферу и наткнулись на следы, ваших подключений, – продолжает он. – Стало быть, вам не обязательно выходить напрямую на Гладстон. Просто оставьте где-нибудь весточку, и наша контрразведка ее заметит.
– Нет, – хриплю я. – Центру это не понравится.
– Они что, блокируют вас? Не пускают в инфосферу?
– Пока… нет… Но скоро… додумаются, – я произношу слова с промежутками, словно укладываю в коробку хрупкие птичьи яйца. Мне вспоминается записка, которую я черкнул Фанни вскоре после тяжелого приступа кровохарканья, за год до смерти. "Если мне суждено умереть, – думал я, – память обо мне не внушит моим друзьям гордости – за свою жизнь я не создал ничего бессмертного, однако я был предан принципу Красоты, заключенной во всех Явлениях, и, будь у меня больше времени, я сумел бы оставить о себе долговечную память" (письмо к Фанни Брон: февраль 1820 г., Хэмпстед (пер. С.Сухарева)). До чего же теперь эти рассуждения кажутся пустыми, смехотворными, наивными… и все же я не перестаю верить, хочу верить, что это так. Будь только у меня время… Месяцы на Эсперансе, когда я притворялся художником; дни, истраченные на беседы с Гладстон и на бесконечные совещания; а ведь все это время я мог писать…
– Вы ведь даже не попробовали! – не унимается Хент.
– Что именно? – спрашиваю я. Мизерное усилие вызывает новый приступ кашля, и я выплевываю почти твердые сгустки крови в тазик, поспешно подставленный Хентом. Наконец спазмы прекращаются. Снова ложусь, стараясь избавиться от тумана перед глазами. Становится все темнее, но никому из нас не приходит в голову зажечь лампу. На площади не умолкает фонтан.