Счастливая случайность спасла Цетегуса от необходимости ответить необдуманно. Амаласунта уронила золотой грифель, которым рассеянно играли ее тонкие пальцы. Цетегус быстро нагнулся, чтобы поднять золотую вещицу, и этого мгновения было ему достаточно, чтобы справиться с волнением, вызванным неожиданным предложением правительницы, и скрыть молнию торжества, сверкнувшую в его глазах. Это мгновение дало римлянину время обдумать положение и сообразить, что могло скрываться под предложением Амаласунты. Быть может, заговор в катакомбах был ей известен, и она ставила ему ловушку? Неужели же варвары настолько ослеплены тщеславием, что не понимают того, чем рискуют, ставя его, именно его, на это, именно это место… А если так, то что должен ответить он дочери Теодорика?.. Принять предложение и попытаться немедля овладеть Римом? Но во имя чего и, главное, — для кого?.. Для императора византийского или для католического первосвященника, нового папы, имя которого остается загадкой? Не умней ли было бы ждать, пока плод созреет и упадет к его ногам от собственной тяжести? Не выгодней ли будет для него, Цетегуса, оставаться верным для того, чтобы обеспечить успех предательского расчета? Быстрый и гибкий ум римлянина успел решить все эти вопросы в одну минуту, благодаря второй счастливой случайности. Нагибаясь, он подметил добродушно доверчивый взгляд Кассиодора, и понял, что предложение Амаласунты никакой ловушки не скрывало, и что принять его можно вполне безопасно. Все же остальное нетрудно было обдумать в одиночестве.
Почтительно возвращая Амаласунте поднятый грифель, Цетегус спокойно ответил:
— Ты слишком милостива, государыня, к своему верному слуге. В другое время я ответил бы иначе, но бывают минуты и поручения, когда не отказываются. Приказывай… Я готов повиноваться.
— Отлично, — добродушно обрадовался Кассиодор, пожимая руку римлянину, ответившему дружеской улыбкой.
— Ты доказал редкое понимание людей, старый друг, предлагая меня нашей прекрасной монархине на пост римского префекта. Ты разглядел зерно моей души сквозь жесткую скорлупу ореха.
— Как так? — спросила Амаласунта.
Цетегус гордо поднял голову.
— Человек менее прозорливый, чем Кассиодор, легко мог быть обманут внешностью и, признаюсь, я не особенный друг господства варваров… прости, государыня, невольно вырвавшиеся слова. Я римлянин и кровь великих предков течет в моих жилах… Мне нелегко примириться с властью завоевателей-готов…
— Я понимаю тебя, — ответила Амаласунта серьезно. — Твоя искренность лучшее доказательство твоей верности. Люди твоего закала на обман и на измену не способны.
— Притом я уже давно позабыл о политике, — продолжал Цетегус. — Покончив со страстями юности, я жил до сих пор лишь в качестве наблюдателя жизни, интересуясь исключительно поэзией и искусством.
— Счастлив, кто может забыть прозу жизни, — со вздохом цитировала Амаласунта известный стих Горация.
— Именно потому, что я ученик и последователь Платона, искренно мечтающий о владычестве чистого разума, воплощенного в монархине и представительнице красоты и добродетели, гречанке по уму и римлянке по сердцу… Для такой государыни я готов принести тяжелую жертву, отказываясь от покоя и свободы, но… с одним условием… Я останусь префектом Рима, за который отвечаю тебе головой, лишь до тех пор, пока это будет необходимо, и постараюсь, чтобы необходимость эта не оказалась слишком продолжительной.
— Хорошо, патриций… Мы согласны на твое условие… Вот документы. Посмотри и скажи, желаешь ли ты что либо изменить или прибавить.
Цетегус пробежал глазами свитки пергамента.
— Государыня, я вижу манифест молодого короля к римлянам, подписанный тобой… Но его подписи еще нет.
Амаласунта омочила перо в пурпурную краску, которой писали Амалунги, по примеру римских императоров, и произнесла наполовину ласково, наполовину повелительно:
— Поди сюда, сын мой, и ставь свое имя под этим документом.
Аталарих молча простоял все время разговора матери с римлянином, опираясь рукой о мраморную доску письменного стола и не спуская своих прекрасных задумчивых глаз с холодного лица патриция. В ответ на зов матери, он гордо поднял голову и проговорил с нервным нетерпением наследника престола, привыкшего повиноваться, и больного юноши не привыкшего сдерживаться.
— Я не подпишу ни одной бумаги до тех пор, пока дедушка жив. Не подпишу потому, во-первых, что не доверяю этому гордому римлянину… Да, вы можете слышать мое мнение, патриций… А, во-вторых, потому, что нахожу возмутительной поспешность, с которой вы распоряжаетесь правами монарха при его жизни… Не касайтесь короны гиганта, она раздавит вас… Вы все карлики, в сравнении с ним… Тебе же, матушка, стыдно делить на клочья императорскую мантию Теодорика Великого, когда за дверью умирает величайший герой тысячелетия… Это… это возмутительно…