Читаем Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты. полностью

Я впитал это в себя с первым светом и звуками мира. День Парижской коммуны был провозвестником всего остального. Именно в этот день я родился в студенческом общежитии Одесского института народного образования — в прошлом Императорского Новороссийского университета, а в будущем Государственного университета имени Мечникова. Отец мой носил комсомольскую форму с ремнем через плечо и сапоги. Он воевал в гражданскую, перед тем учился в хедере, а потом на рабфаке. Мать пришла в институт после лютеранской гимназии. Мое имя не могло быть другим: Марсель или Морис. Спорили лишь об этом.

Именно в День Парижской коммуны, чему только соответствовало мое рождение, собирались в нашей маленькой комнате уже в Одессе товарищи отца по Польскому фронту. Они пили легкое молдаванское вино и пели. Я помню эти негромкие песни:


Бьемся мы за того, кто писал «Капитал»,

И еще за того, кто в Сибири страдал.

Проведем же, друзья, эту ночь все смелей,

Разобьем мы врага, будем жить веселей!


А еще была очень трогавшая меня песня, где происходил расстрел белогвардейцами пленных бойцов-комсомольцев. Их заставили рыть себе могилу. Я видел это наяву:


К ним подошел молодой генерал:

— Теперь, я надеюсь, поймете:

Вы землю просили, я землю вам дам,

А волю на небе найдете!..


Потом сокурсник отца Иван Иванович Погребняк запевал:


У городi верба рясна…

И все пели украинские пес

ни. Но это было позже…

После окончания института отец по партнабору поехал в Ладыжин заведовать семилетней школой с двумя отделениями: украинским и еврейским. Это потом уже было: борьба со «скрыпниковщиной» и все остальное. Мать ушла с третьего курса немецкого отделения физмата и учила детей арифметике и немецкому языку… У меня тоже было два языка: украинский и русский. Пожалуй, даже украинский был практически ближе, потому что на нем говорила тетка Горпына. Ее сад примыкал к школьному двору, и большую часть времени я находился там: держался за ветки и рвал губами вишни, помогал выдирать из грядок крупную оранжевую морковь, играл в «таракуцу» — пустую тыковку с засыпанным в середину горохом. Мать была всегда занята, и соседка купала меня в деревянном корыте, похлопывая теплыми сильными руками: «Ручки, ножки, жопку трошки!» То не саморекламная чья-то выдумка — слово и Понятие «щирый».

А еще как-то тетка Горпына вела меня в церковь. Было это весной, и мы долго шли через половодье по качающимся доскам к чуть слышному за синими лесами звону. Все церкви вокруг были закрыты, оставалась лишь эта. Горпына что-то долго и убеждающе говорила попу, и тот, посмотрев по сторонам, быстро побрызгал меня водой. Я видел испуганные глаза батюшки, не совмещаемые со всей его осанистой фигурой в торжественном одеянии, и понял, что об этом не надо рассказывать дома…

Где-то тогда и явилось это имя, даже не имя, а некое понятие. Оно содержалось в воздухе, с утренними тенями залегая в балках, садах, перелесках. А к ночи вдруг взрывалось выстрелами, сполохами огня, и затем похоронами в обитых кумачом гробах с троекратными залпами в небо. К слову «Бондарь» неотвратимо добавилось слово «петлюровщина», и глаза учеников в еврейских классах были расширенно-тревожными. Это был привычный во все времена каинов знак контрреволюции: «Бить жидов и коммунистов!», и намеченное этим знаком уже не могло отмыться…

Но что-то там было не так. Рядом с понятием Бондаря явилось имя Гриша. Оно прозвучало в тихом ночном разговоре родителей. Уже потом, сделавшись старше, я осознал все компоненты трагедии. Отец мой, естественно, был членом не то укома, не то еще какого-то партийнокомсомольского органа. А Бондарь тоже был некогда комсомольцем и знал отца. Мне так и осталась до конца не известной степень их близости. Это были годы начала крутой коллективизации: с реквизицией скота, обобществлением птицы, уполномоченных с наганами в руках. Завершалось это потоками бредущих по жидкой грязи людей: стариков и молодых, женщин, детей в сопровождении молчаливого, исполненного классовой непримиримости конвоя. Тогда комсомолец Григорий Бондарь ушел в Тульчинские леса…

Происходившее выстраивалось в памяти много лет спустя из всплесков воспоминаний, обрывков разговоров, неотвратимого осмысления собранных вместе разнородных осколков. Но я точно помню материнскую тревогу, когда отец собрался идти в Тульчин со школьным отчетом. Бондарь — это повторялось дома, на улице, в школе, где я путался под ногами, мешая всеобщей ликвидации безграмотности. Только тетка Горпына молчала, поджав губы.

Перейти на страницу:

Похожие книги