Я смотрю недоуменно. Он тут же задает мне какой-то вопрос из области вирусологии, о котором вычитал в специальном журнале. Для меня это темный лес. Про себя я думаю, как воспримет отец неожиданного гостя. Он у меня строгого воспитания Двадцатых годов и природный «физик»: на литературу и искусства смотрит как на занятие, не достойное серьезного человека. Меня он пробовал когда-то увлечь своей наукой, но понял, что сеет на камне…
Нас уже много за столом. Все свои: из издательства, из «Простора» и, как обычно, кто-то один непонятно откуда. Придвигаем второй стол. Все с недоумением смотрят на костюм нашего друга. Не приличествует он как-то ему: вот уже грудь нараспашку и пиджак сползает с плеч. Это не следствие выпавших на его долю испытаний. Казахский писатель, которого оба мы переводим, говорил мне, что и в юности он был такой же: мог прийти в драму в домашних своих штанах и туфлях с примятым задником на босую ногу. Мнение окружающих о собственном виде его не то что не беспокоит, а просто находится вне поля его мыслей. И это вовсе не поза, как у людей вторичного сознания.
— Понимаешь, она прямо выпрыгивала из юбки!
Он повторяет это уже в третий раз. Мы все здесь, да и половина литературной Москвы, читали его открытое письмо литературному другу. Этот писатель положительно отметил книгу одной литературной дамы, которая жила прежде в Алма-Ате. Сферой приложения ее таланта в столице нашей родины сделалась тема: «Облик нового советского человека».
Не смеет она писать о морали и учить нравственности! — такова концепция этого письма. Когда его взяли в последний раз по обвинению по четырем статьям, эта дама явилась более чем добровольным свидетелем. Она энергично обвиняла его, что ненавидит все наше, советское и восхищается только западным. Так, он плохо отзывался о Тургеневе, а восхвалял трубадура американского империализма Хемингуэя; говорил, что наши лауреаты в подметки ему не годятся, а настоящие писатели в лагерях сидят; что-то еще рассказывал о лагерной встрече с Мандельштамом, видел умирающего на нарах Бруно Ясенского. От многочасовых мучительных очных ставок у него остался этот зрительный образ. Никто ее не принуждал, сама явилась и уличала его.
— Бог с ней, пусть живет, ходит в ЦДЛ, разговаривает. Но пусть не учит морали! — негодует он громко, как-то по-детски, и чуть ли не слезы слышатся в его голосе. А может быть, мы все разучились морали, и даже упоминание о ней представляется нам инфантилизмом. Мудрые мы, мудрые!..
А посадили его в тот раз уже в Сорок девятом году. За шесть лет перед тем его, умирающего, с неходящими ногами, выбросили из лагеря в ссылку как балласт, не приносящий больше никакой пользы стране. И вот в «Казахстанской правде» появилась статья одного из местных литературных вождей, в которой он был назван «главой антисоветского литературного подполья в Алма-Ате». В статье, помимо всего прочего, утверждалось, что никакой он вовсе не писатель, разве что автор авантюрных записок об обезьяне, от которых бы не отказался сам фашиствующий Сартр. Пишет еще о какой-то смуглой леди времен Шекспира, а когда представили ему командировку к рыбакам на Балхаш, то вместо показа их доблестного труда привез какие-то никому не нужные бытовые заметки. Зато организовал антисоветскую группу, куда входят еще один недоразоблаченный и выпущенный из тюрьмы враг народа, а также их подголосок — молодой преподаватель университета. Через неделю после статьи его взяли. Конфисковали уже написанную первую часть дилогии, которая исчезла в материалах следствия. Пришлось потом восстанавливать ее по памяти.
Любопытно, что если в романе-дилогии воспеваются зенковский храм и всечеловечность полотен русского оригинального художника, то автор статьи в своих литературных публикациях видит символом города Верного николаевские казармы, которые, по его мнению, олицетворяют собой идею дружбы народов. Недавно этот писатель говорил мне с достаточной искренностью о жестокости времени, когда пришлось ему совершить поступки, о которых сейчас глубоко сожалеет. Было когда-то великое правило на Руси — каяться в грехах всенародно. И прощали!..
— У тебя все-таки орнаментальная проза!
Оказывается, он думал все время об этом. Я машу рукой: мне безразлично, какая она у меня. А он забывает вдруг обо мне и с горячностью ввязывается в общий разговор. Про него тоже забыли и говорят о своем, наболевшем. Уже почти год идет подлая, какая-то шакалья атака на «Простор». Штаб ее дислоцируется в вечерней городской газете, редактор которой, посредственный газетчик, метит в писатели и соответственно редакторы литературного журнала, кем вскоре и сделается. У него агенты возле кабинета первого лица в республике. Идут разговоры, что во время беседы с нашим секретарем ЦК по пропаганде в Москве Суслов кричал: «Что вы там у себя второй «Новый мир» развели!» «Простор» первым извлек из долголетнего небытия имена Павла Васильева, Андрея Платонова, стал публиковать Цветаеву, Пастернака, Мандельштама, местных реабилитированных литераторов…,