Дородный, с приросшими к голове огромными мясистыми ушами, он улыбался всем своим широким лицом с крупными желтыми зубами. В глазах его «стоял жир», как определяют такое состояние организма ханабадцы. Не только цветом зубов, но чем-то еще неуловимым был он похож на довольного жизнью балованного слоненка. Пилмахмуд[7]
— так и звали его беззлобно подчиненные. Была в нем какая-то естественная, располагающая приветливость. Я смотрел без улыбки на него, совершая внутреннее усилие, чтобы не поддаться этому естественному обаянию, готовый вот-вот не поверить документам, многочисленным свидетельствам, даже собственным глазам.Потом я всю ночь писал фельетон, и передо мной стояло его лицо, слышался мягкий, покровительственный голос. Меня ставило в тупик какое-то особенное движение его сытой руки. Нет, не отметающее факты, а как бы не придающее им того значения, которое придавал я. В этом движении содержалась некая абсолютная уверенность. Не было и тени не то что страха, раскаяния, — но и намека на тревогу. На руке его покоились золотые часы «Победа» с браслетом — те самые…
«Тот самый Пилмахмуд» — назвал я свой первый фельетон. Какая-то давно не испытанная внутренняя дрожь стояла во мне. Он уезжал на курорт, Слоненок, и от каждого из трех детских домов области ему было пре поднесено по паре этих первых послевоенных золотых часов. А кроме того, по четыре и по пять тысяч рублей деньгами. Что он получал от обычных школ, мне было неизвестно.
Такую дрожь я дважды испытывал лишь в войну-Накануне я побывал во всех этих детских домах и видел, что вместо трех конфет-подушечек с повидлом детям выдают только по две, а наказанным вовсе ничего не дают Там содержались дети, оставшиеся одни на белом свете после ленинградской блокады, Харьковского сражения, до срочного взятия нашими войсками Киева, после Керченского рва и Бабьего яра. И были там местные ханабадские дети с черными неулыбчивыми глазами. Сливочного масла, что завозили туда каждую неделю, я нигде так и не увидел. Не было там розового «ханского» риса, как значилось в накладных, не было мяса от забиваемых ежедневно баранов, белого хлеба, зеленого чая. Была каша из крупы маш. Днем этот маш плавал в супе и вечером опять присутствовал в каше. Лишь в одном из домов я разглядел в погнутых черепках и мисках редкие пятна сырого хлопкового масла. Лица у детей были голубыми, а руки какими-то бумажными, с чернильными прожилками…
Я почему-то не верил, что фельетон выйдет. Не из-за кричащих фактов или чего-то там еще. Просто не был уверен в своем умении, хоть написал уже пьесу, которая шла в ханабадских театрах, простых и академических В ней все отвечало традиционному ханабадскому реализму
А фельетон вдруг вышел чуть ли не на следующий день Он занял полный «подвал» и через всю полосу крупно значилось: «Тот самый Пилмахмуд». В пятидесятый раз я рассматривал его, читал отдельные абзацы и весь фельетон от начала до конца. А потом наступила тишина…
Это чувство во все времена хорошо знакомо ханабадским газетчикам. Они ждут грома, испепеляющей мерзавца молнии со стороны обкома партии, ЦК, наконец, возмущенной общественности. Ведь вот они, факты: многократные ревизии, свидетельства десятков людей, в том числе директоров школ о регулярных поборах. А вот акты милиции о продаже на сторону детдомовского масла, мяса, детских ботиночек. Вот собственный дом на восемь комнат с садом, построенный в один какой-то год Пилмахмудом, а в доме ковры во всех комнатах по полам и на стенах. И собственная «Победа» помимо служебной. Это через каких-то пять-шесть лет после окончания войны, в которой здоровенный как бык Пилмахмуд по неизвестным причинам не принимал участия. Но шла неделя, другая, прошел месяц, а заведующий областным просвещением спокойно подъезжал к исполкомовскому зданию, поднимался к себе на второй этаж. Ему приносили чай, фрукты, еще что-то завернутое в бумагу, и он запирался с молоденькой секретаршей, чтобы без помех работать над методикой преподавания Конституции СССР. Именно в этом предмете был он дипломированным специалистом.
Знакомые обкомовцы при встрече со мной играли глазами и поджимали губы. Лишь один заведующий школьным отделом Шамухамед Давлетов, донашивающий с войны английскую зеленую шинель, сказал мне, моргнув единственным глазом: «Знаешь, чей он племянник!». А я., не понимал.
И еще моя милая Шаганэ, широко раскрыв свои бездонные глаза, шептала мне что-то, о чем слышала в кабинете первого секретаря обкома товарища Атабаева. Тот будто бы сказал, что Пилмахмуд ценный работник, и не следует сгоряча решать его судьбу. В редакции мне ничего не говорили, хотя что-то знали. Наш редактор, крупный мужчина с розовыми прожилками на белой коже и седеющими волосами, поощрительно кивал мне, но в глазах его стояла как бы стылая вода.