Всхрапывает ишак в загородке. Слышно, как трется он боком о вкопанный в землю кол. Я не сплю и смотрю в уставленное мириадами свечей небо. Почему мне так хорошо и чисто здесь, в пустыне, в этом доме? Ведь родился я в большом приморском городе, где утром ревут гудки, скрежещет трамвай на повороте и ругаются в порту на разных языках матросы.
Мне явственно видится, что я был уже некогда тут, в какие-то прошлые времена, и Шамухамед, его старый отец, все эти люди вокруг родные мне. Я помню всем своим существом, что так же лежал тогда и смотрел в это же небо…
Нет, наверно, не случайно необходимы людям и такие смешные вещи, как сахар головками и жатое в старом дупле масло. Как и тепло собственной печи, и хлеб, испеченный в ней из своей муки. Все это противостоит окружающему нас космическому холоду, некоему сверхразуму, выражаемому голой математикой, лишенной чувств. Сюда же относится и «садок вишневий коло хати», и изба-старуха, жующая челюстью порога мякоть тишины, и китайский обычай везти кости предков на родину. Среди американских миллионеров — коренных янки — существует обычай иметь собственное ранчо. Высшим знаком аристократизма считается, когда, подавая на стол бифштекс, хозяин с гордостью замечает гостям, что своими руками пестовал бычка, из которого он приготовлен. Рядом это должно быть: мелькомбинат и маленький «млин» с греблею для полноты жизни…
Это главный вопрос бытия: соотношение формальной логики и интуиции. Может быть, теория относительности и есть некий прорыв из абсолютного холода математики к высшему состоянию, и мы слишком узко регистрируем лишь очевидную ее сторону. Разве не ее продукт само явление человека во Вселенной?..
Это было особенное состояние организма. Все определялось предшествующим воспитанием. Звучал горн, а я вскакивал, готовый к действию. Миражи не имели значения, и я корчевал зло, не ведая сомнений. Я и сейчас временами слышу, пробуждаясь, этот горн из детства. Его не заглушили ни бомбовые разрывы, ни давний приход в отчий дом следователя, ни даже строгий выговор с предупреждением на бюро ЦК одной из республик Ханабада…
Ничего не пропускалось. Я шел по главной улице областного центра с учителем вечерней школы Айрапетовым. В дверях универмага, закрытого на перерыв, стоял другой Айрапетов. Открыв в улыбке все золото, он сказал что-то негромко моему попутчику. Тот как-то сразу помрачнел, виновато поскреб воздух рукой, опустил голову. Все напряглось во мне. Я посмотрел на учителя — худого, гордого человека в стареньком довоенном пальто, из-под которого виднелись офицерские лицованные брюки со следом артиллерийского канта, на его ботинки с явно протекающей подошвой, на опущенное от проникающего ранения плечо, на стопку ученических тетрадей в клеенчатом портфеле у него под рукой. Потом я посмотрел на директора универмага. Несмотря на осеннюю непогоду, тот стоял в одном жилете, надетом на шелковую рубашку, с золотой цепочкой и брелоком поперек живота, и ему было жарко. Лицо его собиралось благородными складками у подбородка…
Вечером на квартире учителя Айрапетова мы пили домашнее вино, заедая магазинным пендыром — армянской соленой брынзой, культивируемой в Ханабаде карабахскими поселенцами.
— Что он тебе сказал, Геворк? — добивался я.
Хозяин мотал головой и не отвечал. Только после нескольких стаканов он вдруг выпрямился и совсем трезвым голосом сказал:
— Он сказал мне: «Вот я Айрапетов и ты Айрапетов, на одной улице родились. Ты ученый человек, институт закончил, других людей жизни учишь. А я четыре класса отсидел и все. Посмотри на твои ботинки и на мои, на свой дом и на мой. К кому люди с поклоном идут: к тебе или ко мне!»
Я сидел уничтоженный.
— Это он пошутил! — добавил учитель Айрапетов, увидев мое лицо.
Утром я позвонил знакомому работнику Контрольно-ревизионного управления.
— Айрапетов? — переспросил он и, помолчав, сказал.
На прошлой неделе только с обехеесовцами в паре мы его проверяли. На сто тысяч пересортица и все остальное…
— Ну, и что? — спросил я.
— А ничего. Там такие надолбы — не пробьешь. Пробовали уже!
Через час я был у него в управлении и смотрел акт внезапной проверки универмага, сделанной за два часа до конца работы. В тот день продавали тюль и женские модные резиновые сапожки. Тюль был стоимостью семнадцать, двадцать восемь и тридцать пять рублей метр. Сапожки по семьдесят, восемьдесят пять и сто двенадцать рублей, в зависимости от сорта. А все продавалось только высшим сортом. В кассе универмага нашли лишних девяносто восемь тысяч рублей. Я дал подвальный фельетон и стал собираться в дорогу. После каждого очередного фельетона меня посылали в другую область, на противоположный край Ханабада…