Уже в трехстах метрах перестает обжигать бьющая из-за козырька за спину струя воздуха. А на шестистах будто ласковой прохладной ладонью кто-то гладит перегретые плечи. Но я лезу выше: тысяча двести, тысяча пятьсот, дышится легко и свободно. Смотрю вниз — налево, направо. Горы, что начинаются у самого города, превратились в едва заметные холмы с белыми ниточками дорог. Зато прояснились, встали четкой синей стеной с белыми вершинами, другие, дальние горы. Холмы уходят к ним, делаясь все выше, темней. Совсем маленький поезд с зелеными вагончиками медленно втягивается в щель между холмами, откуда змейкой вытекает речка. Где-то там, уже совсем близко к снежным горам, Красноармейск, где у меня друзья из третьей эскадрильи. Километра на четыре тянется там виноградник, а за ним аэродром. С их стороны из ущелья дует постоянный ветер. Проход этот в горах называют Тамерлановыми воротами. Пытаюсь разглядеть там что-нибудь и ничего не вижу…
Лезу все выше. Знаю, что прошел потолок своей зоны, но ничего: триста-четыреста метров еще можно. Меняю режим мотора. Теперь уже холодный сухой ветер ровно задувает кабину, и мороз проходит по рукам, по теплой спине, лишь прикрытой легкой тканью комбинезона. Но тело все еще жаждет этого свежего холода…
Я совсем один в мире, свободный, легкий. Лечу уже без крыльев и мотора. Каждой клеточкой ощущаю это необыкновенное состояние. Пою беззвучно какую-то неизвестную мне песню. Она сама является всякий раз. На земле потом я никогда не могу ее вспомнить.
Легкий туман оседает на плексигласе, становится вовсе холодно. Дальше нельзя. Это вид только делает комэска возле метеобудки, что не смотрит в небо. Так принято — не замечать. А дня через два, при классном занятии, бросит вдруг без улыбки: «Золотарев зону потерял, а Тираспольский раком полез, не набрав скорости». И все. Только это хуже всего…
Делаю для повторения петлю, выхожу боевым разворотом. Потом опять петлю, но с половины перехожу в иммельман. Теперь я на положенной высоте. Нагоняю скорость и выполняю задачу: управляемые бочки. Все уже сто раз знакомое: лишь сами повторяем, что делали прежде с инструктором…
Убираю обороты, иду на снижение. Держу ручку чуть-чуть, «пальчиками», как говорит Чистяков. Малейшее движение передается машине. Кажется, только подумаешь, а машина уже ложится на крыло. Именно тут, в свободном планировании, чувствую, как она красива: с обтекаемым фюзеляжем, легкими, серебряными плоскостями, оперением. Это ее снимали в картине, которую смотрел еще в школе, перед войной. Где-то тут все происходило. Басмаческий курбаши из задней кабины захлестнул платком горло пилота и тот сбивал его высшим пилотажем. Только в кино обтекатели на шасси были еще приставлены для красоты…
Ветер за спиной вдруг делается мягким, тяжелым. Строю, как требуется по КУЛП-у, коробочку. Третий разворот, четвертый, ловлю полосу, стараюсь притереть машину в «инструкторской» посадке, тремя точками. Все: ручка на себя, и земная шершавая дрожь передается машине. Толчки все грубее, кусты верблюжьей колючки рядом с полосой мелькают уже не сплошной массой, горячий ветер врывается в кабину, стремясь прижать вздувшийся со спины комбинезон к сухому, холодному еще телу. Доставляю газ и рулю стороной назад к своему квадрату. Там уже стоят Лешка Танцура и Со в шлеме, с планшетом. Его очередь…
Полеты заканчиваются. Комэска и Чистяков уже возле «Доджа — три четверти», на котором едут домой. Их квартиры в городе, и так ехать им удобней. Инструкторы расходятся от метеобудки по самолетам и ни один не оглядывается назад. Все понят >. Младший лейтенант Каретников, несмотря на свой могучий вид, опять сидит дома с ангиной. Это значит, что Ларионова станет проситься к кому-то во вторую кабину. Как-никак, а по воздуху через десять минут на центральном аэродроме, тогда как машиной пылить добрых полчаса, если не больше. Только… только она ведь женщина. Рассказывают, что в первый же раз, когда ее взял инструктор Логинов, у того случилась просадка фюзеляжа. И еще что-то с ней происходило. Дело известное. Даже комэска избегает ее. Только с Каретниковым и летает она.
Ларионова смотрит вслед расходящимся летчикам, и в серых глазах ее холодное презрение. Она некрасива с лица, но у нее стройная фигура с перетянутой в талии гимнастеркой. Для меня она и вовсе старуха, ей, наверно, все двадцать шесть, однако я почему-то смотрю на нее. Не прямо, а так, вроде бы случайно. Женщины-воячки в последний год еще больше укоротили юбки, так что при ходьбе стали видны коленки и даже ямочки сзади, на сгибе ноги…
Лейтенант медицинской службы, чуть наклонив под юбкой ноги вправо, лезет на высокую, без подножки, машину. Нога ее на мгновение оголяется вся, намного выше колена. И в ту же минуту она бросает на меня удивленный, непонимающий взгляд. Чувствую, как пламенеет мое лицо, наливается тяжелым, горячим стыдом.
Мы едем кучей, стоя, на высоком «студебекере». Впереди офицеры на «Додже». Рядом с комэском на переднем сиденье Ларионова. Даже отсюда я стыжусь смотреть на нее, отвожу глаза в сторону…