Старик замахал рукой. Хорошо, хорошо! Красивый псалом, но между прорицателями… к тому же он не совсем понимал уместность именно этого двадцать восьмого псалма в данную минуту. Господин Йеспер и сам не понимал этого, но псалом был ближе всего его сердцу, потому что он только что выучил его. Он возвысил голос, зазвучавший в комнате подобно трубному гласу в день Страшного суда:
Теперь и старый пастор склонил голову. Ведь то было Слово! Господин Йеспер с силой фыркнул и, шумно вздохнув, дочитал псалом до конца:
— Аминь! — проговорил старик, опустив голову на грудь. Он не понимал толком вспышки зятя, но и не хотел ни о чем у него допытываться. Вскоре он уехал.
Господин Йеспер удалился в свою комнату и здесь несколько минут думал о постигшей его беде. Да, это правда, теперь он и сам видел, что господь благословил чрево Биргитты. Но ребенок был не его.
С той поры, как она была отдана ему, он втайне щадил ее молодость, он не хотел разом обрушивать на нее все бремя бытия, ведь она была еще совсем юная и хрупкая. Это он сознавал. Но он едва ли признавался самому себе в том — и это как раз больнее всего уязвляло его душу, — что отсрочка была дана им жене в тайной надежде, что она сама, по доброй воле, придет когда-нибудь в его объятья. Но до тех пор, пока она не в состоянии даже глаз на него поднять, пока она все еще трепещет от страха в его руках, как пойманная птичка, ольбьергский пастор не мог по праву считать данную ему богом и законом супругу своей; это была его причуда, странность, присущая только ему, в которой он не признавался даже самому себе, но которой следовал неукоснительно. И он был так счастлив этим! Он, сам погрязший в плотских желаниях, радовался и благодарил бога за дарованную ему силу быть милосерднее самой жизни. Но так же, как он верил в вечное блаженство, верил он и в то, что она непременно придет к нему, придет сама, по доброй воле, если только он даст ей время.
И вот теперь… как же это?.. Кто?.. О, смертная, адская мука!.. Как же это все случилось?
И из кабинета загремел голос пастора, подобный львиному рыку:
— Биргитта!
Она, едва переставляя ноги, шла по комнатам, повинуясь его зову, и когда проскользнула в дверь, то увидела его без сюртука и парика, потому что теперь ему было уже невмоготу терпеть жару; она увидела его в кожаных нарукавниках, могучего, с коротко, по-мужицки остриженной головой, почти касающейся потолка, и прочла свой приговор в его глазах. И тогда она упала и распростерлась на полу в ожидании грозы. Он, скрипя башмаками, приближался к ней, и она, перевернувшись на спину, лежала неподвижно, глядя на него; впервые подняв на него взгляд, она смотрела, как смотрит пойманная дичь в ожидании, когда охотник сжалится и добьет ее; это был тусклый, отсутствующий взгляд, в котором больше не было страха.
Некоторое время он молча стоял над нею. Если бы она шевельнулась или вскрикнула, он растерзал бы ее на куски. Но она лежала тихо, приготовившись к смерти. Громко застонав, он отошел от нее. Он ударил по раме и распахнул окно в сад.
— А! — снова громко застонал он.
Лицо его обдало волной медового запаха. Между яблонями в цвету, которые словно парили в огненном мареве, под жаркими лучами полуденного солнца, раздавалось ожесточенное, густое гудение на одной и той же высокой ноте. Это были пчелы. Да, пчелы. Они метались, суетились. Воздух был полон ими, они застилали солнце сплошным певучим облаком, роившимся тысячами взбудораженных пчел.