Мне хотелось вскочить в омнибус и поехать прямо на Сент-Джеймс-сквер задать вопросы леди Рейвенсклифф. Их для нее у меня накопилось немало. Но было уже шесть, а я договорился встретиться с Франклином. К семи я был в Челси, готовый взяться за дело. К несчастью, Франклин ел медленно, жевал методично. Обычно это меня не трогало, но в тот вечер его манера довела меня до исступления.
Наша вечерняя рутина была неизменной. Около семи часов все четверо «мальчиков» миссис Моррисон собирались в маленькой обеденной комнате, темной и мрачной, освещенной только пыхающим газовым рожком, а затем полязгивание сковородок и кастрюль достигало крещендо, возвещая начало нашего вечернего пирования. Разговоры за этими трапезами менялись, то оживленные, то вообще не завязавшиеся. Порой мы обедали en grand seigneur [2]и потом засиживались за чаем. Я всегда мог завоевать слушателей, живописуя новейшее убийство. Брок немедля претендовал на внимание рассказом о встрече с художниками, с которыми знаком не был. Мулреди мог прогнать всех из-за стола, задекламировав стихи экспериментального рода. Только Франклин почти не нарушал молчания, поскольку никого не интересовали изменения рыночных курсов или выпуск южноамериканских ценных бумаг, пусть даже цена купона могла быть назначена значительно ниже номинала. Он говорил на языке, куда более иностранном, чем преступники, художники и поэты, причем ни у кого не вызывавшем желания подучиться ему.
Обед в этот вечер состоял из бараньей котлеты каждому, картофеля и (особое баловство) брюссельской капусты вместо простой, хотя к тому времени, когда они попадали на стол, различий между ними не оставалось никаких. Затем пудинг из маниока, вызвавший взрыв аплодисментов артистических натур, чьи детские вкусы были, пожалуй, определяющей частью их жизней. Разговор не был оживленным. Брок хотел бы завести дискуссию, будет ли война с Германией или нет, и полагал, что я как репортер должен святым духом знать, что думают по этому вопросу в министерстве иностранных дел.
Им двигала не абстрактная озабоченность судьбами нации, хотя, как оказалось, интересовался он не зря. Потому что война сделала его, когда началась. Он стал военным художником, и то, что он видел, настолько изменило манеру его письма, что это выдвинуло его в авангард нового поколения, которое вышло на первый план с окончанием войны. Серая унылость Брока, делавшая его неудобоваримым в солнечные дни, войне предшествовавшие, идеально гармонировала с настроениями, преобладавшими во время нее, и раскрыла прозрачную четкость, которая не давалась ему, пока он жил с нами в Челси.
Так нет, он замыслил гигантский портрет коронованных особ Европы, идею, для которой он настолько не подходил, что просто не знаю, дивиться ли его дерзновенности или полнейшему отсутствию у него понятия о реальности. Он хотел — он, Джон Пракситель Брок — призвать всех монархов от царя Николая до кайзера, от короля Эдуарда до австрийского императора и всех до последнего государиков Скандинавии и Балкан сесть бок о бок и позировать ему. Предположительно не в обеденной комнате в Райской Аллее, Челси.
Это был план до того сумасшедший по самому своему замыслу, что, естественно, все мы бурно его подбадривали, и он дни напролет делал маленькие наброски, используя газетные фотографии вместо августейших голов. Он был занят и счастлив, а я по сей день не знаю, действительно ли тут имелась хотя бы крупица серьезности. Думаю, что нет: при всей своей нереалистичности, по-настоящему сумасшедшим он все-таки не был. Но идея обрела самостоятельное существование, и все, что ни происходило в мире, оказывалось связанным с ней. Он стал горячим сторонником французских монархистов, поскольку не представлял, каким образом сможет поместить президента республики на портрете королей. Он крайне не одобрял русских революционеров и был чрезвычайно возмущен, когда король Португалии стал жертвой покушения и тем самым лишил его натурщика, который славился (до своей злополучной кончины) красивой внешностью.
Мечты о славе захлестывали Брока, как волна, пока он предвкушал возведение в рыцарское достоинство, когда его шедевр будет выставлен в Королевской Академии. В этот вечер он вернулся с небес на землю, когда Мулреди не справился с припадком оголтелого хихиканья. Обед подошел к концу на довольно грустной ноте. Брок побрел вон из столовой. Мулреди почувствовал легкие угрызения совести, а Франклин сохранял невозмутимость. Затем мы с ним поднялись в маленькую гостиную, предназначавшуюся исключительно для особых случаев. Она была темной, холодной и абсолютно неуютной, но Франклин никогда никого не допускал в свою комнату. Он бросил мне назад подшивку «Сейда».
— Ты ее прочел?
— Конечно. Умелое резюме, но почти никаких подробностей.
— Ну и? Ты можешь объяснить все это мне?