— Тут есть одно место, которое указывает, что невозможны такие личные отношения между министром и носителем верховной власти, при существовании законодательных установлений. Вы невольно касаетесь тут ваших товарищей по кабинету, указываете на лукавство, на неправильный образ их действий и т. д.
Маклаков.
— Я никого не называл здесь. То, что я написал, это было в такие тяжкие минуты. Я думаю, вы сами поймете. Вслед за этим я совершенно определенно ждал ухода моего, настолько, что уже целый ряд служебных распоряжений к Пасхе откладывал. Я так был убежден в этом, потому что письменные обращения всегда производили там впечатление самое отрицательное. И если я писал, то потому, что у меня действительно последние капли уже были полны. Тогда я не называл никого, то, что я здесь характеризую, с этим я встречался ежечасно. Не было ни одного заседания совета министров, где бы я с этим не встречался. Мне в десять раз легче было в Думе, где многие меня совсем не знали, где a priori сложилось мнение обо мне и осталось таким, когда я выдвинул несколько непопулярных, оттолкнувших от себя законопроектов; сразу создался известный угол зрения на меня. Мне там легче было бывать, чем в совете министров. Ведь мой уход, в конце концов, подготовлял и совет министров; после того, как я от государя приехал, после того, как узнал, что государю угодно меня отпустить (мне государь приказал сообщить только Горемыкину), тогда Горемыкин меня встретил словами…
Председатель.
— Позже, когда вы ушли?
Маклаков.
— Нет, я еще тут не ушел. После этого государь приказал остаться, но через два с половиной или три месяца я ушел.
Председатель.
— Вы имели в виду Горемыкина и Щегловитова, когда говорили о лукавых и равнодушных слугах?
Маклаков.
— Позвольте мне не отвечать. Я их не называл. Вы совершенно верно говорите, что я будто кого-то упрекал. Разрешите мне имен не называть.
Председатель.
— Снимаем этот вопрос. Вам ответил бывший император запиской 21 марта: «Царское Село. Друг мой Николай Алексеевич. Четыре дня я раздумывал о вашей просьбе. Вы поступили честно и благородно, как всегда, но поступили поспешно. Оставайтесь на занимаемом вами месте, на котором вы мне нужны и любы. Дай вам бог здоровья, сил, энергии на дальнейшую службу. Христос воскресе. Ваш доброжелатель Николай». Вы ответили на это письмо — я затрудняюсь назвать — всеподданнейшим письмом?
Маклаков.
— Да, да, письмом.
Председатель.
— Вы ответили письмом от 22 марта: «Ваше императорское величество. Ваш милостивый рескрипт наполнил душу мою глубокой благодарностью. Раз у меня есть доверие вашего величества, сердцу моему нечего смущаться. Господь, пославший вам ваше вчерашнее решение, даст мне, я верю, силы и умение быть полезным моему государю; а жизнь моя — ваша, и думы все мои и заботы — только о вас, ваше величество, и о вашей России. Служить вам и ей — великое счастье, но и большой ответ. Да поможет мне в этом господь. Министр внутренних дел Маклаков». Следующее письмо 27 апреля. (Читает.) «Я был в сомнении, беспокоить ли мне ваше величество представлением вам прилагаемой при сем вырезки из газеты «Новое Время», когда получил пакет ваш с милостивым вложением, наполнивший мою душу светлой и благодарной радостью. Теперь, смотря на вас, государь, и на наследника вашего, я уже не колеблюсь и пишу то, что хотел. После тех великих своей простотой слов, твердо сказанных на весь мир, с которыми угодно было обратиться к народу во Львове всероссийскому самодержцу, председателю Государственной Думы нечего больше говорить. Такое чествование нельзя было, по моему убеждению, и разрешать. Родзянко, ваше величество, только исполнитель напыщенный и неумный, а за ним стоят его руководители, господа Гучковы, князь Львов и другие, систематически идущие к своей цели. В чем она? Затемнить свет вашей славы, ваше величество, и ослабить силу и значение святой искони и всегда спасительной на Руси идеи самодержавия. Восторг и умиление, оставшиеся во Львове после вашего там пребывания»…