— На этот вопрос мне придется ответить так сказать на основании некоторых косвенных данных и косвенных соображений. Мои отношения к членам министерства были не таковы, чтобы между нами мог возникнуть разговор о роспуске Думы: ни со Столыпиным, ни с Щегловитовым, ни с другими членами кабинета я не говорил. Я был слишком далек от членов министерства. У нас личных отношений не установилось никаких. Отношения были столь острые, чисто официальные, что в личные отношения мы уже не входили. Мне приходилось встречаться с министрами либо на заседаниях Думы, где весь разговор, перед открытием заседания, сводился к простой формальности, — поздороваешься, скажешь два слова, какую-нибудь обычную любезность — и конец; либо путем переписки более или менее официальной. В делах Думы несомненно имеется эта переписка председателя Думы с председателем совета министров. Следовательно, разговоров с членами министерства по вопросу о роспуске Думы у меня собственно не было, а о настроениях министерства я мог судить по тем же данным, по которым и все мы судим, по газетным сведениям и по разным слухам, которым я придавать решающего значения не могу. Единственно, что могло бы хотя косвенно указать на то, что готовился новый государственный переворот, указать, в каком направлении он готовился, это беседа моя с государем при последней аудиенции, которая была мне дана, если не ошибаюсь, 19-го мая. Эта аудиенция дает мне некоторое косвенное указание на то, что, повидимому, готовилось по адресу Думы. Должен сказать, что эта беседа, как и все предшествующие, происходила в четырех стенах. Поэтому, все то, что я буду рассказывать, может подтвердить только бывший государь, и больше решительно никто, так как разговаривали мы вдвоем, без посторонних свидетелей. Что же касается самой беседы, то я должен сказать, что и тут у меня получилось несколько двойственное впечатление по отношению к этому вопросу. Я не знаю, насколько сам государь был осведомлен о том, что именно готовится в смысле государственного переворота, и насколько сам он является ответственным, если не юридически, то морально, за подписание известного акта 3-го июня, акта, который несомненно может быть характеризован, как акт незакономерный, как акт, направленный к государственному перевороту. У меня нет ни малейшего сомнения в том, что Столыпин и Крыжановский, подавая государю для подписания акт 3-го июня об изменении избирательного закона, прекрасно знали, что они делают, и понимали, что делают нечто незакономерное. У меня в этом отношении нет сомнений. Я знаю, я убежден в том, что Столыпин, как очень умный человек, конечно, великолепно понимал, что он делал. То же самое можно сказать и о Крыжановском.
Председатель.
— Вам известно, что творцы этого нового акта, оставив два варианта, один из которых получил силу закона, сами же окрестили его актом бесстыжим? Вы знаете это?
Головин.
— Нет, я этого не слыхал.
Председатель.
— Это документально установлено. Я, кажется, прервал течение ваших мыслей, когда вы говорили о том, насколько сознательно было отношение авторов. Я потому позволил себе задать этот вопрос, что он характеризует весьма сознательное отношение. К этому вы, может быть, что-нибудь еще добавите?
Головин.
— Я могу только повторить, что у меня нет сомнений: и Столыпин и автор закона, Крыжановский, прекрасно сознавали, что они делали. Люди такого ума не могли не понять, что они творят нечто незаконное. Несколько иное отношение было у меня к бывшему государю. Тут у меня являются вопросы и сомнения, и вот по каким соображениям. Если угодно, я могу более подробно рассказать об этой беседе.
Председатель.
— Пожалуйста, с тем, чтобы к ней не возвращаться. В числе прочего у нас есть вопрос и о приемах и о том, какое у него было отношение к Думе и к идее народного представительства. Эти вопросы есть. Так что, позвольте, раз уже пришлось к слову, прямо просить вас остановиться на этом приеме.
Головин.
— Тогда, может быть, не только на этом приеме, но и на всех приемах?