Я часто бывал у него, но вряд ли могу передать хотя бы один наш разговор. Он сидел выпрямившись, молча, лицо недвижное, не дрогнет ни один мускул, а я чувствовал себя словно завороженный и вздрагивал всякий раз, когда его пронзительный взгляд останавливался на мне. Он нередко просил меня играть и делал это чаще всего, не произнося ни слова, а только указывая своей костлявой рукой на рояль.
Он никогда ни единым словом не выражал своего удовлетворения, и что игра моя нравилась ему, я мог догадаться лишь по тому, как повторял он свой жест.
Как мне хотелось услышать его игру, я передать не в силах, это, наверное, и вообразить невозможно. С самого раннего детства я слышал разговоры о Паганини и его искусстве как о чем-то совершенно сверхъестественном, и вот я сижу теперь перед этим человеком, но могу только смотреть на эти руки, творившие столько чудес.
Однажды – и я никогда не забуду этот день – после того, как я играл ему, а потом мы долго наслаждались молчанием, Паганини вдруг поднялся и подошел к скрипичному футляру.
Невозможно вообразить, что творилось со мной: я весь затрепетал, и сердце, казалось, вот-вот выпрыгнет из груди. Думаю, ни один влюбленный, отправляясь на первое в жизни свидание с любимой, не испытывал волнения сильнее.
Паганини открыл футляр, извлек скрипку и начал настраивать ее пальцами, без смычка. Мое волнение сделалось почти невыносимым. Когда он настроил инструмент и я решил: „Вот сейчас – сейчас возьмет смычок!“ – он аккуратно положил скрипку в футляр и закрыл его. И все это произвело на меня такое же неизгладимое впечатление, как если бы я послушал его игру».
К многочисленным бедам и несчастьям этого проклятого 1838 года добавилось еще одно – скончался адвокат П. Эскюдье, который принял близко к сердцу его дело с «Казино», вел дело в суде и занимался акциями Ребиццо. Никкол'o, несмотря ни на что, готов был все простить Ребиццо, лишь бы не терять старого и дорогого друга. Он писал Джерми в это время:
«Здесь адская погода. От ревматизма очень болят ноги, мучаюсь каждую ночь от кашля и температуры. Мечтаю об итальянском климате. Врачи нисколько не помогают мне».
Но, отпустив одного врача, он тут же призывал другого. Несколько дней спустя после этого письма в Генуе прошел слух, будто состояние его безнадежно, но потом стало известно, что какой-то новый врач спас его.
«Друг мой, – писал он Джерми 16 августа, – остаюсь бесконечно признательным тебе за любезное приглашение. Хочу сообщить, что сейчас придется отложить поездку в Италию, и ты согласишься со мной, когда узнаешь, в чем дело.
Покинутый всеми парижскими и немецкими врачами, я решил узнать мнение одного медика, которого мне рекомендовал синьор маркиз Джанлукино Дураццо. Это доктор Бенек из Бордо, который лечил здесь людей поразительно успешно. Он посетил меня вчера вечером и оставил некоторую надежду на выздоровление. На другой день он прислал указания, какие следует выполнять. Они сводятся к тому, что я должен есть понемногу, но часто, а между приемами пищи принимать настой, а также утром и вечером обливать с помощью мочалки ноги от колена вниз очень горячей водой, едва ли не кипятком.
Через три дня он снова навестил меня и, несколько раз пощупав пульс, нашел, что есть некоторое улучшение. „Вы спасены, – сказал он мне. – Я вылечу все ваши болезни. Никакого воспаления легких у вас нет… Обещаю вернуть вас Европе живым и здоровым, крепким и сильным…“
Этот врач не берет плату за визит, а только за лечение в целом. Если бы его обещание сбылось, я отдал бы ему даже мою скрипку!»
28 ноября скрипач писал Джерми:
«Мой дорогой друг, твое справедливое молчание убеждает меня в том, что ты получил мое письмо, в котором я просил тебя не писать мне, так как вот-вот выеду в Марсель. До сих пор я занимался судами, но на днях освобожусь и непременно уеду отсюда, потому что хочу увидеть солнце, столь редкого гостя в Париже. И причиной этой задержки оказался все тот же разнесчастный Ребиццо. Дай мне боже терпения! – И дальше снова звучит безутешный призыв: – Сердцу моему нужно утешение…»
Порой он, должно быть, чувствовал себя погружающимся в какую-то пучину. И тогда искал убежища в музыке – сочинял сам или изучал произведения Бетховена, открывавшие ему бескрайние просторы того невыразимого и высшего, что видел величайший композитор и что передавал своей музыкой.
В письме к Джерми 3 августа 1838 года он писал: «Жду не дождусь отъезда в Геную. Это произойдет в конце месяца. Возьму с собой последние квартеты Бетховена, которые хотел бы сыграть тебе».
И 7 сентября Паганини писал Джерми из Марселя: «Надеюсь, тебе бесконечно понравятся последние квартеты Бетховена, когда будут исполнены под моим управлением».
Многие ли в те годы понимали эту музыку, которая переходила границы своего времени и оставалась недоступна сознанию современников?