До короля доходили порою вести о потехе майора с его командою, и Фридрих от души смеялся над стариком, приказывая, однако, объявлять ему высочайшую благодарность за его усердие и сказать, что при первом же удобном случае он сделает его команде парад и надеется найти «батальон» майора в таком порядке, какой можно будет поставить в образец всей королевско-прусской армии.
Старик утешался этим и мало-помалу сживался с мыслью, что он служит под знаменами короля-флейтиста. Недолго, однако, удалось пожить ему в таком благодатном уголке, каким был тогда Потсдам, где все еще веяло солдатчиной, введенной Фридрихом-Вильгельмом, и где при нем на каждом шагу встречались казармы, плац-парады, гауптвахты, шлагбаумы, кордегардии, караулки, отдельные посты с дежурными и часовыми, неупустительно исполнявшими все тонкости гарнизонного устава. Прошло несколько месяцев – и майор скончался, надорвавшись и простудившись на одном из деланных им ежедневных учений. Тело его было опущено в могилу с воинскими почестями, с наигрыванием на рожках похоронного марша, с барабанным боем и троекратной стрельбою беглым огнем. Над могилой был, по завещанию майора, поставлен скромный памятник с прописанием, однако, всех его военных подвигов, а небольшой, честно скопленный им капиталец поступил, по его желанию, в пользу престарелых раненых и увечных воинов того благотворительного учреждения, в котором он нашел для себя последнее пристанище.
XXVIII
Шутка Фридриха с майором Шнопкопфом не только произвела в высших правительственных кружках Петербурга сильное впечатление, возбудила вражду и крайнее недоверие к берлинскому кабинету, но и вредно, можно даже сказать – пагубно отозвалась на обвиненных в заговоре. Участие Ботты, который был очень ласково принят в Берлине и ловкости которого приписывали поворот прусской политики в пользу Брауншвейгского дома, казалось несомненным, точно так же, как и участие в кознях коварного майора.
– Нет, господа, – горячился генерал-прокурор перед открытием одного из заседаний следственной комиссии, – как вам угодно, а это была непростительная ошибка, что выпустили благополучно майора Шнопкопфа из пределов Российского государства, так как он был уже в числе «намеченных» людей. Мало ли какого вреда он может наделать нам? Теперь нам известно, что он разъезжал по Лифляндии и Курляндии, будто бы для собирания цен и справок по провианту и фуражу, так теперь он может сообщить эти сведения и берлинскому кабинету, если бы король прусский, в случае войны с нами, двинул свои войска на Ригу. Да и, кроме того, разъезжая по Лифляндии, он мог высмотреть пригодные военные позиции и хорошие места для кантонир и рефрешир-квартир; мог узнать проселочные дороги, удобные для перевозки артиллерии, да и познакомиться с теми, которые разными способами в состоянии помогать пруссакам.
– Он был наилучшим лазутчиком. Никто не подозревал его гнусного ремесла, и он мог безопасно разведывать обо всем, что должно будет пригодиться для неприятельской армии, – заметил Ушаков.
– Переход майора Шнопкопфа на сторону Пруссии указывает нам на важность «конспирации», а также и на то, что мы самым наитщательнейшим образом должны произвести порученное нам следствие, а потому и подвергнуть обвиняемых пыткам, установленным законом, – заключил Лесток.
Первым ввели в застенок, где присутствовали теперь «знатнейшие персоны», Ивана Лопухина. Он трясся при мысли о тех страданиях, какие ожидали его, пожелавшего когда-то шутки ради побывать из любопытства в застенке. Тщедушный молодой человек бросился на пол и с воплем просил пощадить его. Он ссылался на то, что если бы он знал еще что-нибудь, то не стал бы укрывать при допросе посторонних после того, как выдал даже свою родную мать. Его потащили палачи на виску, он провисел десять минут и оказал неожиданную для следователей твердость: Лопухин не оговорил вновь никого и не прибавил ничего к своим прежним показаниям, и его спустили с виски.
Теперь очередь была за Натальей Федоровной Лопухиной и графиней Анной Гавриловной Бестужевой-Рюминой, молодой женщиной, которой только что минуло тридцать три года. Им еще при аресте было объявлено, что они лишены звания статс-дам, и Ушаков по приказанию императрицы отобрал у них знаки их почетного звания – портреты государыни. Портреты эти, вставленные в золотые рамки, осыпанные бриллиантами, они носили на левом плече на банте из ленты Екатерининского ордена.
Еще на предварительном допросе графиня Бестужева говорила в комиссии:
– Не привлекайте к ответу моего мужа. Я его не люблю, и он меня не любит; между нами нет ни дружбы, ни взаимного доверия. Он не только не причастен к тому, в чем виновата я, но даже ничего не знал об этом. Я о моих делах ничего ему не говорила. Я боялась даже доверить что-нибудь моему мужу. Я пошла за него замуж только потому, что надеялась при посредстве вице-канцлера облегчить судьбу моего брата, но никогда я не любила его. Пощадите его. Клянусь вам Богом, что он не виноват ни в чем. Пусть страдаю одна я!